26.11.2013

Грозовой перевал (1987)

грозовойперевал
Бронте предвосхитила современную политику пола более чем на одно столетие и, если честно, я не думаю, что существует хотя бы один из современных писателей, будь то мужчина или женщина, кто осмелился бы понимать и рассказать столь многое. Нет ничего, что могло бы объяснить это предвидение, или это пророчество, или, если уж на то пошло, радикально-политическое чутье писательницы.

В 1983 году я преподавала литературу на факультете женских исследований в Университете Миннесоты. Я просто составила список своих любимых книг и читала курс по нему. Я не перечитывала «Грозовой перевал» со школьных времен. Эта книга просто поразила меня. Причины изложены в этом эссе.

«Сильнее мужчины, простодушнее ребенка, ее натура не знала себе равных»,

— писала Шарлотта Бронте о своей покойной сестре Эмили. «Грозовой перевал», ее единственный роман, вышедший в свет под мужским псевдонимом незадолго до ее кончины в тридцать лет, тоже не имеет равных себе. Нет ничего подобного ему. Нет другого романа такой же потрясающей оригинальности, силы и страсти, написанного кем бы то ни было другим, а уж тем более женщиной девятнадцатого века, которая, по сути, была затворницей.

Ничто не может объяснить его: искушенный, одержимый роман о жестокости и любви, превосходящий, например, лучшие работы Г. Д. Лоуренса как чувственностью, так и размахом. Творение страсти и в то же время интеллектуально выверенное произведение искусства. Романтическое, пронзительное, очень живое описание садизма, и в то же время его аналитическое препарирование. Лиричный и трагический гимн как любви, так и насилию.

«Он пропах болотом, он дик и узловат, как корень вереска»,

— писала Шарлотта, признававшая, что книга вызывает у нее некоторое отторжение.

— «Но это представляется совершенно естественным, поскольку его авторка — дитя вересковых болот, их питомица».

Как и сама Шарлотта. Но она написала «Джен Эйр», роман о сдержанности в боли и непреклонности в отстаивании достоинства.

Обе женщины обладали глубоким пониманием мужского господства, что наводит на мысль о том, что для женщины семья является знаменитой «песчинкой» Блейка [1].

Эмили действительно считала семью моделью общества — особенно в том, как в мужчинах формируется садизм. Она показала, как в мужчинах его воспитывают посредством эмоционального и физического насилия и унижения со стороны других мужчин. И она писала о женственности как о предательстве чести и человеческой целостности. Она была безразлична к половым ролям как таковым, к внешней стороне поведения женщин и мужчин.

Вместо этого она обнажила изнанку доминирования: где пересекаются власть и бессилие; как социальные иерархии подчеркивают различность, делают из нее фетиш и отвергают одинаковость; как мужчинам прививают ненависть как этическую норму; как женщин учат подавлять целостность своей личности.

Она предвосхитила современную политику пола более чем на одно столетие и, если честно, я не думаю, что существует хотя бы один из современных писателей, будь то мужчина или женщина, кто осмелился бы понимать и рассказать столь многое. Нет ничего, что могло бы объяснить это предвидение, или это пророчество, или, если уж на то пошло, радикально-политическое чутье писательницы.

Можно только сказать, что Эмили Бронте обладала общим качеством с ее чудовищным творением, Хитклифом, — несгибаемой и несокрушимой силой воли. Он направлял свою волю на причинение боли тем, кого ненавидел. Она использовала свою, судя по всему, не менее безжалостно, чтобы жить в выбранном для себя одиночестве, писать и, наконец, умереть.

Вскоре после внезапной смерти своего брата Бренуэлла, человека беспутного и самовлюбленного, Эмили заболела чахоткой и истаяла как будто бы с преднамеренной решительностью и неукротимостью. В день своей смерти она поднялась, оделась, причесалась, села на диван и стала шить. Она сказала, что можно послать за доктором и вскоре скончалась. Бренуэлл умер в сентябре 1848 года, Эмили — в декабре.

«Она угасла очень быстро»,

— писала Шарлотта.

— «Ей не терпелось покинуть нас. И в то же время, хотя физическое существование ее прекратилось, в интеллектуальном отношении она стала сильнее, чем когда мы еще знали ее… Мне не доводилось видеть ничего подобного, но поистине, мне никогда не приходилось встречать кого-либо равного ей в любом отношении».

В основе истории любви Кэтрин Эрншо и ребенка-изгоя Хитклифа лежит одна идея: они одно целое, у них одна душа, одна сущность. Каждый знает другого потому, что каждый и есть другой.

«Из чего бы ни были сотворены наши души, его душа и моя — одно…»

— говорит Кэтрин. Каждый знает другого потому, что каждый и есть другой. Это не альтруистическая жертвенная любовь, исполненная христианского самоуничижения и самоотречения. Нет, это алчное, жестокое и гордое чувство — не отказ от себя, а удвоение, усиление своего «я», приумножение его дикости и необузданности. Вдвоем они один человек, единое целое, удвоенное «я». Будучи разделенными, каждый из них безумно, ужасающе одинок, «я» обоих изуродовано расставанием, искалечено.

Вдвоем они истинные дикари, блуждающие детьми по вересковым полям за пределами приличного общества — бродяги, не ведающие законов. Детьми они спят в одной кроватке. Социальные различия между ними ничего для них не значат, потому что друг для друга они и есть целый мир — интеллектуальный, эмоциональный, материальный. Это любовь, основанная на одинаковости, не на различии. Это любовь, полностью вышедшая за границы гендерных условностей или представлений.

Можно возразить, что любовь между Кэтрин и Хитклифом — это метафора гомосексуальной любви, в которой один из них представляет либо номинального мужчину, либо номинальную женщину. Или можно возразить, что они воплощают андрогинный идеал, слияние мужского и женского. Но это пустые возражения, потому что в этой любви гендер ровным счетом ничего не значит. Гендер начинает играть какую-то роль лишь после того, как их разлучают. Но до этого они две части единого целого в совершенной и дикой гармонии, в одинаковости своей физической и духовной идентичности.

Взрослыми, когда они разделены, и любовь Хитклифа превращается в садизм, каждый все еще признает основополагающую истину единства их сущности. Кэтрин незадолго до смерти говорит:

«Любовь моя к Хитклифу похожа на извечные каменные пласты в недрах земли. Она — источник, не дающий явного наслаждения, однако же необходимый… я и есть Хитклиф! Он всегда, всегда в моих мыслях — не как радость и не как некто, за кого я радуюсь больше, чем за самое себя, — а как все мое существо».

И после ее кончины обезумевший от горя Хитклиф восклицает:

«Будь со мной всегда… прими какой угодно образ… Сведи меня с ума, только не оставляй меня в этой бездне, где я не могу тебя найти! О боже! Этому нет слов! Я не могу жить без жизни моей! Не могу жить без моей души!»

Они не находят себя друг в друге, они являются сами собой — а это значит, что они являются друг другом. Это, по мнению Бронте, и есть страстная любовь, настоящая любовь, вечная любовь — не социальный конфликт и борьба противоположностей, а глубокая одинаковость двух блуждающих, диких, неприкаянных душ.

Общество сговаривается уничтожить эту одинаковость. И уничтожив ее, оно также разрушает двух людей. Хитклиф становится садистом, Кэтрин становится женой, тенью самой себя. Детьми «они сами утешали друг друга такими добрыми словами, какие мне не пришли бы на ум: ни один пастор на свете не нарисовал бы рай таким прекрасным, каким они его изобразили в своих простодушных речах…». Подростками «они обещали оба вырасти истинными дикарями… Для них было первой забавой убежать с утра в поля и блуждать весь день в зарослях вереска, а там пускай наказывают — им только смех… они всё забывали с той минуты, когда снова оказывались вдвоем…». Уже взрослым, Хитклиф хочет, чтобы призрак Кэтрин явился ему, и она уже пообещала это:

«Я тогда не буду лежать там одна: пусть меня на двенадцать футов зароют в землю и обрушат церковь на мою могилу, я не успокоюсь, пока ты не будешь со мной. Я никогда не успокоюсь!»

Хитклиф — само олицетворение чужака: найденыш, смуглый, «грязный черноволосый оборвыш», «цыганское отродье», о котором говорят, словно он не человек:

«Я испугалась, а миссис Эрншо готова была вышвырнуть это за дверь… и мне удалось разобрать с его [мистера Эрншо] слов… только то, что он нашел это умирающим с голоду, бездомным и почти совсем окоченевшим на одной из улиц Ливерпуля, там он его и подобрал и стал расспрашивать кому оно принадлежит… И мистер Эрншо велел мне вымыть это, одеть в чистое белье и уложить спать вместе с детьми».

Он грязный, смуглый, цыган, черноволосый, с черным юмором — все это синонимы расистского по сути своей исключения, более низкого статуса по признаку кожи и цвета: этот расизм и является причиной изгнания Хитклифа из лона добропорядочной семьи. Грязь и смуглость становятся его гордостью и бунтом, а также тайным источником боли, скрытым триггером ненависти.

Будучи еще подростком, беззащитным и уязвимым, Хитклиф видит, как за Кэти, как он ее называет, ухаживает элегантный Эдгар Линтон, и говорит:

«… пусть я двадцать раз свалю его с ног, он от этого не подурнеет, а сам я не стану красивей. Хотел бы я иметь его светлые волосы и нежную кожу и быть так хорошо одетым и так хорошо держаться, и чтобы мне, как ему, предстояло со временем сделаться богатым».

Хиндли, старший брат Кэти, ненавидит и притесняет его за то, что он смуглый и грязный, похожий на цыганенка найденыш. Он считает его дикарем и обращается с ним как с дикарем. Изгнание Хитклифа из дома — это изгнание его от денег, хороших манер, образованности, изящного языка и цивилизованного ухаживания.

Кэти, завлеченная в плен женственности, находит Хитклифа «чумазым, сердитым». Она смеется над тем, что он грязный. Для себя она уже усвоила манеры настоящей леди — «сняла перчатки и обнажила свои пальцы, удивительно побелевшие от сидения в комнатах безо всякой работы».

Хитклиф пытается удержаться на одном интеллектуальном уровне с Кэти, но тяжкий труд и выселение из дома делают это невозможным:

«Он долго силился идти вровень с Кэтрин в ее занятиях и сдался с мучительным, хоть и безмолвным сожалением…»

Социальные условия формируют в нем то, что кажется грубым невежеством. Его выгоняют из дома и отправляют на самые тяжелые работы, с ним обращаются как с животным потому, что считают, что он и есть животное по своей натуре, дикое и темное. Натура формируется социальными условиями. Образование и язык становятся для него бесполезными. Он замыкается в грубом враждебном молчании, подобно животному; Кэти предает его:

«А теперь выйти за Хитклифа значило бы опуститься до него. Он никогда и не узнает, как я его люблю! И люблю не потому, что он красив, … а потому он больше я, чем я сама. Из чего бы ни были сотворены наши души, его душа и моя — одно; а душа Линтона так отлична от наших, как лунный луч от молнии или иней от огня».

Хитклиф подслушивает слова Кэти о том, что замужество с ним стало бы для нее унижением, и сбегает. Он возвращается позже, взрослый, образованный, богатый, все еще темный, одержимый ненавистью и желанием мести. Она выбирает белого: светловолосого, богатого Эдгара Линтона. Великая любовь лежит в одинаковости, не в различности. Эта настоящая любовь была разрушена разделяющими требованиями расистской иерархии, которая ценит белых, светловолосых, богатых и презирает смуглых и бедных.

Хитклиф понимает жестокое и необратимое значение ее выбора, сама же Кэти так никогда его и не признает, прячась за уловками и моральной несостоятельностью женственности. Она говорит, что выйдет за Эдгара, чтобы его деньгами помочь Хитклифу достигнуть равенства, дать ему образование, одежду и все прочие атрибуты высокого положения, которые только можно купить.

«Если есть хоть крупица смысла во всей этой бессмыслице, мисс,»

— говорит Нелли, ее служанка, которая, главным образом, и рассказывает эту историю,

— «она меня убеждает, что вы и понятия не имеете о том долге, который возлагаете на себя, выходя замуж, или же что вы дурная, взбалмошная девчонка».

Нелли хочет сказать, что половое сношение является супружеским долгом и что аморально вступать сексуальные отношения с одним мужчиной, если любишь другого. Кэти, которая, скорее всего, ничего не знает о половом сношении как таковом, хочет пожертвовать собой, своей независимостью ради Хитклифа. И поскольку она жертвует собой, она так никогда и не понимает, почему Хитклиф считает себя покинутым и преданным от того, что она предпочла белого и богатого смуглому и бедному.

Он понимает оскорбительность этого выбора, но также понимает, что, отрекаясь от него, она губит саму себя, так как они одно целое.

«Почему ты мной пренебрегала?»

— спрашивает Хитклиф у умирающей Кэтрин.

— «Почему ты предала свое собственное сердце, Кэти? У меня нет слов утешения. Ты это заслужила. Ты сама убила себя… Ты меня любила — так какое же право ты имела оставить меня?»

Еще до замужества Кэти испытывает страстную уверенность, необъяснимую для нее самой, в ошибочности своего выбора, иррациональную душевную боль:

«Здесь оно и здесь!» — ответила Кэтрин, ударив себя одной рукой по лбу, другою в грудь. — «Или где она еще живет, душа… Душой и сердцем я чувствую, что неправа».

Предав Хитклифа, она предает саму себя, свою сущность, свою целостность. Это предательство полностью согласуется с парадигмой женственности; каждый шажок в сторону белого, светловолосого, богатого — это шаг от самой себя, от чести. Она постепенно превращается в существо светской красоты и изящества. Она отрекается от сорванца, не признающего приличий и законов, физически сильного и бесстрашного, бродившего когда-то зарослями вереска — не от Хитклифа; от себя. Она и вправду убивает себя, уничтожая собственную целостность и подлинность. Платья, перчатки, побелевшая, бесполезная, не привыкшая к солнцу кожа являются знаками пренебрежения честью и самоуважением. Она превращается в социальную фикцию: она больше не дикая воля в сильном теле, цельная в своей сущности, цельная в своей любви.

Садизм Хитклифа не равен и не противоположен женственности Кэти. Это не история «Я Тарзан, ты Джейн». Здесь нет симметричности мужского и женского в жизненных невзгодах, нет простого описания доминирования и подчинения, выстроенного на стереотипах о половых ролях. Женственность Кэти — это неторопливое, ленивое, изнеженное упразднение самой себя, отказ от чести и верности себе. Садизм Хитклифа совершенно другого происхождения: он козел отпущения патриархата — до тех пор, пока не становится его мужским прообразом.

«Грозовой перевал», пожалуй, единственный роман, который показывает замкнутую цепь мужчин, в процессе социализации наученных ненавидеть и причинять боль путем злоупотребления властью.

Хитклиф — лишь один из многих мужчин-тиранов в «Грозовом перевале», но он единственный из них, наделенный самосознанием человека, познавшего бесправие и унижения из-за того, что он смуглый и грязный. И поскольку его унижение основано на расе, он не может уйти от бессилия своего детства, повзрослев и став субъектом доминирования: белым, светловолосым, богатым. Боль, которую он причиняет в положении власти, никогда не бывает небрежным, случайным проявлением доминирования привилегированного. Его самосознание, укорененное в расе, всегда политическое, оно предвосхищает «Проклятьем заклейменных» и «Педагогику угнетенных» [2]:

«Тиран,»

— говорит он,

— «топчет своих рабов, и они не восстают против него: они норовят раздавить тех, кто у них под пятой».

Он революционер-исключение, посвятивший себя мести. Он давит тех, кто сверху, а не снизу. Он уничтожит тех, кто причинял ему зло или потомков тех, кто причинял ему зло: семью, класс, вид, тип, любого со статусом белый, светловолосый, богатый.

«Во мне нет жалости!»

— восклицает он.

— «Нет! Чем больше червь извивается, тем сильнее мне хочется его раздавить! Какой-то нравственный зуд. И я расчесываю язву тем упорней, чем сильнее становится боль».

Его садизм горд и откровенен, он рисует образ философа жестокости уровня де Сада:

«Если бы я родился в стране, где законы не так строги и вкусы не так утонченны, я подвергал бы этих двух птенцов вивисекции — в порядке вечернего развлечения».

Два птенца, о которых он говорит, — это дочь Кэти и его собственный сын.

Притеснения Хитклифа в детстве носят отчетливый характер расового угнетения. Но локус мужского доминирования, злоупотребления властью, согласно Бронте, лежит в самом заурядном и повсеместно распространенном опыте ребенка-мальчика, бесправного, как и все дети, обижаемого и унижаемого старшими ребятами или взрослыми мужчинами.

В форме повествования Эмили Бронте дает картину психологической и физической динамики власти английского правящего класса, мужского пола: как мальчики, страдающие от садистского обращения, находят убежище в бесчувственности традиционного доминирования, замкнутого и герметично запечатанного от уязвимости и вторжения.

В качестве более знакомого примера можно привести ритуалы социализации в элитных английских частных школах: когда мальчиков правящего класса проводят через садистские унижения и физическое насилие. Мальчик сбегает от этого или любого другого искусственно созданного бессилия в социально защищенное и физически безопасное доминирование. Больше он никогда не рискнет возможностью вновь оказаться уязвимым перед подобным страданием.

Подобное воспитание, в каких бы условиях оно ни проводилось, уничтожает любую возможность эмпатии к бесправным, социально слабым, женщинам, гонимым, угнетенным, отверженным, презираемым. Потому что собственное тело, познав боль и унижение бессилия и беззащитности, чувствует себя в безопасности лишь при условии полного отказа от признания социальной уязвимости, от идентифицирования себя с пострадавшими. Доминирование означает безопасность. Посредством эмоциональных и физических издевательств мужчин учат подавлять в себе эмпатию.

Обучение садизму начинается в детстве. Мы называем это жестоким обращением с детьми.

Хитклифа бьют, секут, истязают, избивают, оскорбляют, поносят, унижают, называют бродягой, выгоняют из дома, презирают как социально низшего, высмеивают.

Его покровитель, старший мистер Эрншо, джентльмен непринужденного доминирования, власть в виде непререкаемого патриархального авторитета и хороших манер, благоволит к нему. Но он не дает Хитклифу патриархального убежища, необходимой защиты — имени отца. Найденыша нарекают Хитклиф Хитклиф. Он патриархальный никто без каких бы то ни было прав, поскольку у него нет фамилии, нет отцовского рода или унаследованной власти.

Отсутствие фамилии означает отсутствие реальной защиты; а потому даже при жизни мистера Эрншо над Хитклифом издеваются как Хиндли, его законный сын, так и прислуга, в то время, как жена патриарха и мать настоящих детей ничего не говорит, молчаливо санкционируя дальнейшее физическое насилие.

После смерти мистера Эрншо Хитклиф для патриархата не просто никто, безымянный мальчик без роду без племени — он смуглый, грязный пария, которого со всем пылом расиста ненавидит Хиндли, чья патриархальная законнорожденность дает ему реальную власть в качестве главы семьи. Когда власть в доме оказывается в руках Хиндли, насилие над Хитклифом становится системным, это больше не отдельные скрываемые эпизоды. Это физическое и психологическое насилие для него не просто личное несчастье или проклятие; оно определяет его социальный и гражданский статус.

Взрослый садизм Хитклифа берет начало в тех механизмах выживания, которые он выработал в своем жестоком детстве: в способности терпеть дурное обращение, выжидать, наблюдать, ненавидеть; в решимости отомстить, его основной защите от боли.

«Придумываю, как я отплачу Хиндли,»

— говорит юный Хитклиф.

— «Сколько бы ни пришлось ждать, мне все равно, лишь бы в конце концов отплатить! Надеюсь, он не умрет раньше, чем я ему отплачу!»

Хитклиф учится находить радость, испытывать самое настоящее наслаждение, наблюдая за тем, как «Хиндли безнадежно опускается». Это наблюдение и выжидание только укрепляет его несгибаемый стоицизм:

«Он казался тупым, терпеливым ребенком, привыкшим, вероятно, к дурному обращению. Глазом не сморгнув, не уронив слезинки, переносил он побои от руки Хиндли, а когда я щипалась, он, бывало, только затаит дыхание и шире раскроет глаза, будто это он сам нечаянно укололся и некого винить».

Мстительный садизм взрослого берет начало в ужасающем терпении истязаемого ребенка. Бронте демонстрирует неотвратимую логику того, что ныне стало социологическим клише: взрослые, подвергающие детей насилию, сами страдали от него в детстве. Она показывает, как дерево вырастает из крошечного желудя. Мы бы могли избежать столетие боли, если бы только дали себе труд поучиться у нее. (Сестры Бронте иконизированы, но то, что они знали о жизни, игнорируется. Почему? Вопрос из области политики пола; ответ пренеприятен, но неизбежен).

Хитклиф выживает благодаря своей жажде мести, а также тому, что свою отчаянную потребность в любви и уважении он превращает в удовольствие от причинения боли. Он причиняет боль тем, кто в его глазах являются заместителями взрослых, жестоко обращавшихся с ним в детстве. Ребенком, терпя дурное обращение, он пережидает жестокость и таким образом перенимает ту же самую жестокость как этическую норму и как суррогат любви.

Повзрослев, он обретает социальное право — власть — быть жестоким: деньги, собственность, хорошие манеры, одежда, язык, образованность: все необходимое, чтобы сойти за того, кто имеет какое-то право на доминирование. И хотя люди все еще подмечают смуглый цвет его кожи, теперь о нем говорят как о «мрачном», не как о «грязном».

Целью его своеобразного бунта было самому стать вершителем сознательной, спланированной и беспощадной жесткости: это не хаотичные вспышки стихийного насилия над теми, кто подвернется под руку; не бесчинства опустившегося пьяницы, круг потенциальных жертв которого ограничен его собственным маргинальным статусом. Садизм Хитклифа — это энергичное восхождение по социальной лестнице, и служит он политической цели: полное отречение от угнетающей его классовой системы, ее насильственное ниспровержение.

Он не сближается с другими, пострадавшими в детском бесправии; ему чужда эмпатия. Вместо этого он крепко держится своего расистского статуса изгоя. Ему недоступна унаследованная легкость непринужденного доминирования, легкость белого, эта патриархальная повадка; он и не хотел ее. Он хотел новообретенной власти выскочки, грубой демонстрации садистской мести.

Побывав в положении изгоя, он знал, как манипулировать богатыми, светловолосыми, белыми; он знал о них больше, чем они когда-либо могли бы узнать о самих себе (наука, усвоенная путем выжидания, наблюдения, терпения). Он изучил власть извне и понимал ее так глубоко, как сами власть имущие не могут и никогда не могли понять. Он знал уязвимые места своих обидчиков: в чем они слабы, глупы, невежественны, испорчены, жадны или самонадеянны. Он использовал их пороки против них самих — своеобразное джиу-джитсу бунтаря; в руках человека, поднаторевшего в переживании отчаяния и бессилия — опаснейшее оружие, всегда недооцениваемое правящим классом.

Он знает их болевые точки и бьет наверняка. Он причиняет боль таким образом, что его жертвы ожесточаются против других в соответствии с его планами и намерениями. Он делает их пособниками как в причинении боли другим, так и в разрушении самих себя. Он получает удовольствие как от физических, так и от эмоциональных страданий, и причиняет и те, и другие.

В этой притче о расовом угнетении Хитклиф восстает против угнетающего его класса и обрушивает на него всю силу своей ненависти, тем самым окончательно уничтожая в себе все то ранимое и чувствительное, что еще могло выжить после его воспитания болью.

Садист в роли революционера способен только на месть, перемену ролей, установление нового общественного порядка террора и боли, имитирующего старый общественный порядок террора и боли. Садист не может осуществить преобразований или изменений в направлении справедливости или равенства. Его слишком многое роднит с правящим классом: отсутствие жалости, отсутствие эмпатии. Хитклиф надежно усвоил главный урок власти: никакой эмпатии.

Это притча о несостоявшейся революции, об очередном перевороте, не изменившем ничего, о Терроре [3], свирепствующем в сердце угнетенного, ставшего угнетателем.

Хиндли женится, когда Хитклиф еще ребенок; его жена умирает в родах. Хиндли быстро опускается. Он «не плакал и не молился — он ругался и кощунствовал: клял бога и людей и предавался необузданным забавам, чтоб рассеяться. Слуги не могли долго сносить его тиранство и бесчинства…» Это и было той деградацией, за которой Хитклиф с наслаждением наблюдал.

Сын Хиндли, Гэртон, — другой заброшенный и страдающий от насилия сын в этой саге о воспитании в мужчинах жестокости. Хиндли — буйный алкоголик. Нелли, служанка, пытается прятать от него мальчика, которому постоянно угрожает опасность от эмоциональной и физической несдержанности его отца. Ребенок «испытывал спасительный ужас перед проявлениями его [Хиндли] животной любви или бешеной ярости; потому что, сталкиваясь с первой, мальчик подвергался опасности, что его затискают и зацелуют до смерти, а со второй — что ему размозжат голову о стену или швырнут его в огонь; и бедный крошка всегда сидел тихонько, куда бы я его ни запрятала». Его прячут в кухонном шкафу, чулане или буфете, чтобы уберечь от пьяных выходок отца. Однажды Хиндли поднимается с мальчиком вверх по лестнице и свешивает его над перилами вниз головой. Отвлекшись на шум, он роняет его.

Хиндли свиреп и необуздан, Гэртон — заброшенный, живущий в вечном страхе ребенок. Повзрослевший Хитклиф вновь поселяется в старом жилище и начинает постепенно перекупать имущество Хиндли, поощряя его мотовство и беспутство. Хитклиф сближается с несчастным ребенком, но не делает ничего, чтобы помочь ему, только способствует сопровождающемуся вспышками насилия саморазрушению его отца. На вопрос, почему он любит Хитклифа, Гэртон отвечает:

«Папа задаст мне, а он папе… он бранит папу, когда папа бранит меня. Он говорит, что я могу делать, что хочу».

Хитклиф добивается привязанности одинокого ребенка, и в то же время позволяет ему расти невежественным и заброшенным. Он поощряет ненависть мальчика к собственному отцу. Привязанность Гэртона к Хитклифу — это отчаянная преданность измученного животного к любому, кто хоть немного добр к нему. После смерти Хиндли Хитклифу удается прибрать к рукам Грозовой Перевал вместе с сиротой, Гэртоном.

Месть Гэртону также входит в планы Хитклифа — это умышленное попрание прав невинного в обыденной традиции жестокости взрослого мужчины к мальчику; но это также и спланированный акт классовой мести. Гэртон, который по рождению выше Хитклифа — богатый, светловолосый, белый — будет выращен им дикарем, выращен животным, выращен, как рос сам Хитклиф.

«Теперь, мой милый мальчик»,

– говорит Хитклиф после смерти Хиндли,

— «ты мой! Посмотрим, вырастет ли одно дерево таким же кривым, как и другое, если его будет гнуть тот же ветер!»

Гэртон уже познал физическое насилие, Хитклифу нет надобности мучать его физически. Все, на что только способны ужас и боль, этот ребенок уже перенес. Но он сделает с мальчиком то, что сделали с ним самим: будет обращаться с ним с тем же пренебрежением и презрением, будет растить его невежественным изгоем, грубым и неотесанным животным.

Гэртон становится тем, кем он научен быть. У него нет средств самовыражения — ни языка, ни жестов, — которые бы подходили его изначально добросердечной натуре.

Счастливый конец «Грозового перевала», каким бы он ни был — когда Гэртон начинает учиться чтению и письму у дочери Кэти, Кэтрин, и они находят друг в друге равную пытливость ума и доброту сердца — наглядно иллюстрирует ту великую мораль, которой эта книга учила нас все это время: образование — тот цивилизующий принцип, который уравнивает все различия класса и статуса.

Повествовательница «Грозного перевала», служанка Нелли, также является равной им в тяге к знаниям и рассудительности; и сам «Грозовой перевал» — это исступленное обвинение плохого образования — образования, которое, как и любовь, построено по принципу разности, а не одинаковости; образования, разделяющего людей, а не создающего сферу общих ценностей и удовольствий.

Физическое насилие признано плохой формой обучения: заброшенность тоже учит. Они создают садистов и варваров. Язык, книги, общение, сердечное отношение, вовлечение на принципах всеобщего равенства — вот жизнеутверждающее, преобразующее, человечное воспитание. Любовь, основанная на одинаковости, может полностью реализоваться лишь в обществе, в котором воспитание основано на одинаковости: на равенстве в правах, уважении, доступе к интеллектуальным свершениям и просто на чувстве собственного достоинства. Классовые различия создаются воспитанием детей — так же, как садизм, тирания и, теоретически, равенство.

Заброшенность маленьких детей была особенно распространена. Роды часто заканчивались смертью матери. Кэти, как и мать Гэртона, умирает от них. Младенец, несомненно, нес какую-то стигму ответственности за смерть матери, особенно если ее любили.

Кэтрин, дочь возлюбленной Хитклифа, Кэти, и светловолосого, богатого, белого джентельмена Эдгара Линтона, родилась «семимесячным крошечным младенцем»; ее мать умерла два часа спустя, и девочка «могла до полусмерти надрываться от плача, и никого это не заботило — в те первые часы ее существования». Ребенок был «одиноким».

Она тоже становится частью мести Хитклифа. Он решает выдать ее замуж за своего сына, которого его сбежавшая жена, Изабелла, сестра Эдгара Линтона, назвала Линтоном. Она знала, как сильно Хитклиф ненавидел имя Линтона и все с ним связанное. Этот ребенок был зачат в плотской жестокости садистского супружеского сношения, включавшего в себя физическое насилие и эмоциональную жестокость. Хитклиф планирует завладеть собственностью Хиндли, Грозовым Перевалом, и собственностью Эдгара Линтона, а также уничтожить потомков обоих. Чтобы добиться желаемого, он силой заставляет пожениться своего сына Линтона, находящегося при смерти, с Кэтрин, чей отец на тот момент тоже был при смерти.

Кэтрин — дитя своего времени, которой тоже довелось нести свое бремя заброшенности и одиночества. После лишенного заботы младенчества она растет, окруженная любовью и уважением. Она вырастает наивной и оберегаемой ото всего, изолированной, неискушенной, несколько избалованной, но порядочной и, в общем-то, доброй. Она еще не видела жестокости. По большей части она просто одинока. Это одиночество и неведение зла и создают в ней благоприятную почву для зарождения любви к своему кузену, Линтону, сначала в детстве, затем и в юности.

Когда сбежавшая жена Хитклифа, Изабелла, умирает, он забирает ребенка себе. Изабелла попыталась спрятать Линтона от его отца. Она отправляет ребенка к его дяде, Эдгару Линтону. Кэтрин вне себя от радости от того, что теперь у нее есть двоюродный брат. С невинностью ребенка она думает о нем как о друге, товарище по играм, спутнике, брате, близнеце. Когда Хитклифу удается отобрать Линтона, с его уходом Кэтрин теряет товарища, о котором так давно мечтала. Во взрослом возрасте, когда она, гуляя вересковыми пустошами, случайно встречает Линтона, в ее сердце уже живет огромная нежность к нему.

Отец запрещает ей видеться с Линтоном. Она не может этого понять. Он пытается оградить ее от того зла, которое Хитклиф может причинить ей. Она тронута видимыми страданиями Линтона и его кажущейся чувствительностью. Он слаб и болен. В первом ослеплении восторга она проникается к нему эмпатией; когда же обнаруживает слабость его характера, эмпатия сменяется жалостью. Она принимает эти чувства за любовь.

Линтон физически слаб, хронически болен — скорее всего, чахоткой — и медленно умирает. Близкая смерть Линтона ставит под угрозу план Хитклифа женить его на Кэтрин. Поэтому он похищает девушку и силой принуждает ее к этому браку.

Линтон — тиран пассивности и себялюбия. Его садизм ничем не привлекательнее садизма его отца, хотя характером он слишком вял.

И в этом — немалая часть гениальности «Грозового перевала». Каждый из мужчин наделен своей индивидуальностью, и тирания каждого выходит далеко за пределы его личных качеств, чтобы удовлетворить побуждающие к насилию требования мужского доминирования. Садизм или жестокость каждого осуществляется согласно его потребностям и способностям. Эта потребность порождена жестокостью мужчины к мальчику.

Хитклиф с проницательностью изгоя описывает Кэтрин характер своего сына:

«… Линтону вся его бережность и доброта нужны для самого себя. Он отлично умеет быть маленьким тираном. Он возьмется замучить сколько угодно кошек при условии, что им вырвут зубы и подпилят когти. Вы сможете рассказать его дяде немало прелестных историй о его доброте, когда вернетесь домой, уверяю вас.»

(Садизм Хитклифа проявляется и в том, что он для того, чтобы принудить Кэтрин к браку со своим сыном держит ее в заточении в то время, как ее отец умирает).

Садизм Линтона — порождение его слабости. Им движет ужас перед отцом:

«Линтон лежал, распростертый, в новом приступе бессильного страха, возникшего, должно быть, под взглядом отца: ничего другого не было, чем могло быть вызванно такое унижение».

Это садизм из страха, садизм слабого — трусливое чувство облегчения от того, что жестокость его отца обращена на кого-то другого, а не на него самого — классическая стратегия защиты слабого. Хитклиф собственноручно избивает Кэтрин и опосредованное удовольствие Линтона двойственно, но реально:

«— И вам было приятно смотреть, как ее бьют? …

— Я зажмурил глаза, — ответил он, — «я всегда жмурюсь, когда отец у меня на глазах бьет лошадь или собаку, он делает это так жестоко! Все же я сперва обрадовался — Кэти заслуживала наказания за то, что толкнула меня. Но когда папа ушел, она подвела меня к окну и показала мне свою щеку, разодранную изнутри о зубы, и полный крови рот… и с того часу она ни разу со мной не заговорила; временами кажется, что она не может говорить от боли. Мне неприятно это думать, но она противная, что непрестанно плачет, и такая бледная и дикая на вид, что я ее боюсь».

Опасаясь, что Линтон умрет прежде, чем удастся заманить Кэтрин в этот брак, Хитклиф прибегает к угрозам и грубой силе и принуждает ее дать согласие. Но он уничтожил своего сына. И уничтожая его, он пробуждает в Линтоне все самые отвратительные качества.

И в этом вся глубина жестокости Хитклифа: не только физическое разрушение Линтона, но и его моральное разложение, уничтожение всего, что только есть в нем доброго и порядочного — с тем, чтобы добиться его моральной деградации, сделать жестоким до предела его возможностей.

Он наслаждается не только страданиями Линтона, но и предвкушает страдания, которые Линтон причинит Кэтрин:

«Не я сделаю его ненавистным для вас»,

— говорит Хитклифф,

— «это сделает его милый нрав… Линтон теперь — сама желчь… Я слышал, как он расписывал, … что он стал бы делать, будь он так силен, как я: наклонности налицо, а самая слабость изощрит его изобретательность взамен силы…»

Поражающая воображение картина мужчины, медленно убивающего собственного сына и знающего, что тот будет справляться с болью, заставляя страдать кого-то другого — планируя эту боль, и ту, что будет вызвана этой — заставляет нас задаться тем же вопросом, что и Изабелла:

«Впрямь ли мистер Хитклиф человек? И если да, то не безумен ли он? А если нет, то кто же он — дьявол? … заклинаю вас, объясните мне, если сможете, за кого я вышла замуж?»

Хитклиф — само воплощение зла, но от других мужчин, жестоких к женщинам и детям, его отличает лишь степень совершаемого насилия, но не суть. Бронте привлекает внимание именно к насилию над мальчиками, поскольку описывает формирование мужского доминирования.

Образ Хитклифа выходит далеко за рамки типичного книжного злодея: жестокость — его гений, его этика; ненависть — то радикальное чувство, которое подпитывает его революцию одиночки, революцию против богатых, светловолосых, белых — даже если это его собственные отпрыски.

Он уничтожает всех и каждого, поскольку его доминирование не может быть передано по наследству. И это именно то, что означает быть отверженным, смуглым, похожим на цыгана: он не может передать то, кем он является, не передав одновременно и свой низкий статус.

Его радикальная жестокость, основанная на классовой ненависти, невольно напоминает о более привлекательных качествах тех, кто рожден господствовать: безразличную, порой даже благосклонную или любезную снисходительность; уверенность в праве на власть и в идентичности, способная смягчить или облагородить упражнения в социальном садизме.

Садизм же Хидклифа — это радикальная, беспощадная революция, вылившаяся в социально сконструированный садизм, в своих проявлениях схожий со стихийным бедствием: он уравнивает всех и вся перед собой.

Феминистский гений Бронте проявился в демонстрации того, как этот садизм был сформирован; как и почему. Ее политическая мудрость, ставшая основанием для глубокого, хоть и нелегко ей давшегося гуманизма, в конечном итоге привела ее к отречению от радикального насилия.

Несмотря на это, ее творение, Хитклиф, оказался настолько завораживающим и был так превратно понят как романтический герой, что авторское неприятие жестокости и насилия Хитклифа осталось незамеченным или было посчитано неискренним. В конце концов, разве женщины не пишут любовные истории и не предаются мечтам о физически жестоких героях? Как она вообще могла бы создать его, если бы не любила? — вопрос, который задают только когда речь идет о женщине-писательнице, которой полагается обретать вдохновение в любовных страстях, а не в знании; руководствоваться дешевой романтикой, а не аналитической проницательностью, подобно скальпелю вскрывающей нутро социального угнетения.

В самом повествовании Бронте предостерегает читательниц против неправильного прочтения образа Хитклифа. Изабелла, его жена, играет роль плохой читательницы, что само по себе является блестящим ироничным политическим намеком. Плохая читательница — это сентиментальная читательница любовных романов, когда жизнь, любовь и искусство требуют конфронтации с политикой власти. Плохая читательница романтизирует садиста и считает насильника, абьюзера, мучителя романтическим героем. Видит в нем страдальца, несмотря на наглядные свидетельства того, что это он заставляет страдать других. Хитклифф, говоря об Изабелле, дает описание плохой читательницы:

«Она бросила их [свою семью и друзей] в самообольщении… вообразив, будто я романтический герой, и ожидая безграничной снисходительности от моей рыцарской преданности. Едва ли я могу считать ее человеком в здравом уме — так упрямо верит она в свое фантастическое представление обо мне и всем поведением старается угодить этому вымышленному герою, столь ей любезному».

Она состоит в самых что ни на есть заурядных отношениях с этим человеком: наивная девица, влюбившаяся в аутсайдера — таинственного мужчину, мрачного и задумчивого, страдающего и чувствительного. Она выходит за него замуж — и будет банальностью сказать, что мужья бывают жестоки к своим женам. Изабелла — самая обычная женщина, такая же, как многие из нас: приученная неправильно понимать мужчин, воспитанная в неведении о значении доминирования и секса, бунтующая против общепринятой мудрости — социальных условностей — своей семьи. Опасный мужчина — путь тех из нас, чье незнание жизни перемешано с бунтом.

Презрение Хитклифа к Изабелле отличается поразительной проницательностью — на этот раз, проницательностью моральной. Она видела его жестокость — видела, как он издевался над ее собакой — и позволила ему сделать это.

«… Никакое зверство не претило ей,»

— говорит Хитклиф,

— «… лишь бы ничто не грозило ее собственной драгоценной особе».

Именно эта изначальная аморальность женственной любви — желание стать исключением в насилии — нехватка совести остановить жестокость по отношению к другим, лишь бы только самой не стать ее жертвой — подчеркивает значение женственности: в ней нет места человеческой порядочности, нет целостности, нет чести.

Мучения собаки описаны дважды — один раз Нелли, которая обнаруживает ее, повешенную и едва живую, и успевает спасти; и второй раз Хитклифом, который описывает беззащитность собачки и просьбы Изабеллы, умоляющей пожалеть ее, но в конечном счете не делающей ничего для ее спасения — потому что она решила, что Хитклиф хочет повесить «всех и каждого, кто принадлежит ее дому, за исключением одного существа, — возможно, она приняла оговорку на свой счет». Этим исключением, разумеется, была Кэти, жена Эдгара.

Но за этот эмоциональный пшик, за это придуманное ею расположение, делающее ее исключением из его тотальной ненависти ко всей ее семье и друзьям, она была готова наблюдать мучения и медленную смерть своей собаки и не сделать ничего, чтобы спасти ее. Это и есть моральная несостоятельность, совершенно обычная для влюбленных женщин, которые пожертвуют всем ради того, чтобы стать исключением. И в этом все дело: отсутствие чести является неотъемлемой частью парадигмы женственности; особенно женственности влюбленной женщины.

Кэти предупреждала Изабеллу о ее «печальном непонимании его натуры… Не воображай, моя милая, что он… этакий неотшлифованный алмаз, раковина, таящая жемчуг, — нет, он лютый, безжалостный человек, человек волчьего нрава». Ее любовь не вызвана непониманием; она знает Хитклифа.

Хитклиф сбегает с Изабеллой, чтобы отрезать ее от семьи, заставить страдать Эдгара и Кэти, и чтобы скомпрометировать ее. В браке он не знает к ней жалости.

«Она опустилась и стала грязнулей,»

— говорит он Нелли,

— «Она уже не старается угодить мне — ей это наскучило удивительно быстро! Ты, пожалуй, не поверишь: но уже наутро после нашей свадьбы она разревелась, что хочет домой».

Изабелла признается, что хотела вернуться домой «уже через сутки после моего отъезда». Это намек на первую брачную ночь: для девятнадцатого столетия довольно откровенное упоминание жестокого супружеского изнасилования, к тому же подчеркнутое словами Хитклифа, называющего свою жену «грязнулей» в разговоре со служанкой [английское «slut» имеет два значения — «грязнуля» и «шлюха» — прим. перевод.].

Сексуальное насилие над Изабеллой не ослабевает ни на миг:

«… но не стану повторять его сквернословие и описывать, как он обычно себя ведет: он изобретателен и неутомим в стараньях пробудить во мне отвращение! Иногда я так на него дивлюсь, что удивление убивает во мне страх. И все-таки, уверяю вас, ни тигр, ни ядовитая змея не могли бы внушить мне такой ужас, какой я испытываю перед ним».

Она сбегает. У него было законное право найти и вернуть ее. Совершенно очевидно, что он ее выследил и знал, где она. Но сексуальный садизм, садизм брачных отношений, ему наскучил. Он оставляет ее в покое.

Она всем сердцем жаждет мести, ему удалось превратить ее в человека, желающего причинять боль потому, что боль была причинена ей самой:

«… но какая мука, выпавшая Хитклифу, может доставить мне удовольствие, если он терпит ее не от моей руки? По мне, пусть лучше он страдает меньше, но чтобы я была причиной его страдания и чтобы он это знал. О, у меня большой к нему счет!»

Но до того как она сбегает, подворачивается удобный случай другого вида насилия — насилия, порожденного скорее чувством справедливости, нежели желанием мести.

«Я с интересом разглядывала пистолет. Отвратительная мысль возникла у меня: как буду я сильна, если завладею этим оружием! Я взяла его в руки и потрогала лезвие. Эрншо, удивленный, следил за выражением, отражавшемся короткую минуту на моем лице: то был не ужас, то была зависть».

Оружие принадлежит Хиндли. Изабелле велено запирать дверь спальни Хитклифа потому, что Хиндли думает, что в противном случае он, Хиндли, убьет Хитклифа. Этот момент осознания, что она могла бы убить Хитклифа — предвкушение той власти, которую ей дало бы оружие — момент пробуждения достоинства. Это ясное, отчетливое осознание права на самозащиту. Это ясное, отчетливое осознание права на казнь, морально неоспоримого права избиваемых жен. Иногда от него отказываются ради побега, иногда потому что женщина не станет убивать.

Эта морально беспощадная книга, эта радикальная анатомия насилия сдержанно и быстро рассматривает вопрос, который мы пока еще не желаем обсуждать: право избиваемой жены казнить своего мучителя.

Не ради уравнения в насилии или уравнения в садизме — не потому, что он должен страдать. А потому что для того, чтобы она стала свободна, он должен умереть. Потому что в его казни она обретет достоинство и свободу. Садизм заключается в долгой, затянувшейся мести; справедливость — в том, чтобы остановить истязание.

Шарлотта Бронте, пытаясь защитить свою сестру Эмили, написавшую грубую, необузданную книгу, писала: «Создав этих существ, она не знала, что натворила». Я думаю, что знала. И что мы все еще не желаем признать того, что знала, говорила и показывала Эмили Бронте. Я хочу, чтобы мы читали ее, когда читаем Фанона и Миллет; когда думаем о расе, гендере и революции; когда обсуждаем вопросы насилия и садизма.

«Мне снились в жизни сны, которые потом оставались со мной навсегда,»

— говорит Кэти,

— «и меняли мой образ мыслей: они входили в меня постепенно, проникая насквозь, как смешивается вода с вином, и меняли цвет моих мыслей».

Для некоторых читателей «Грозовой перевал» и есть такой сон. Теперь пришло время прочитать его, полностью проснувшись.

Share

Код для вставки на сайт или в блог:

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

17 + 4 =