08.04.2015

У войны не женское лицо. «Мы никому не говорили, что мы фронтовички»

У войны не женское лицо
  • Авторка: С.А. Алексиевич
  • Источник: Отрывки из книги Светланы Алексиевич «У войны не женское лицо»
«Едва ли найдется хоть одна военная специальность, с которой не справились бы наши отважные женщины так же хорошо, как их братья, мужья, отцы», — писал маршал Советского Союза А.И. Еременко.

Когда только начинала, записывала всех, кого встречала. Скоро стало понятно, что записать всех невозможно, нужен какой-то другой принцип отбора и накопления материала. Рассортировав имеющиеся адреса, сформулировала его для себя так: стараться записывать женщин разных военных профессий. Ведь каждый из нас видит жизнь через дело, которым занимается. Логичным было предположить, несмотря на всю условность такого сравнения, что медсестра видела одну войну, пекарь — другую, десантница — третью, летчица — четвертую, командир взвода автоматчиков — пятую.

У каждой из них был на войне как бы свой радиус обзора; у одной — операционный стол: «Столько видела отрезанных рук и ног. Даже не верилось, что где-то есть целые мужчины. Казалось, что все они или раненые, или погибли.» (Демченко А.С., старший сержант, медсестра); у другой — котлы походной кухни: «После боя, бывало, никого не оставалось. Котел каши, котел супа наваришь, а некому отдать.» (Зинина И.Н., рядовая, повар); у третьей — кабина летчика: «Наш лагерь стоял в лесу. Я прилетела с полета и решила пойти в лес, это уже лето, земляника была. Прошла по тропинке и увидела: лежит немец, убитый. Знаете, мне так страшно стало. Я никогда до этого не видела убитого, а уже год воевала. Там, наверху, другое. Все горит, рушится. Когда летишь, у тебя одна мысль: найти цель, отбомбиться и вернуться. Нам не приходилось видеть мертвых. Этого страха у нас не было.» (Бондарева А.Г., гвардии лейтенант, старший летчик). А у партизанки война до сих пор ассоциируется с запахом горящего костра: «Все на костре — и хлеб пекли и варили, угли останутся — положим кожухи, валенки сушить, что у кого было.» (Высоцкая Е.Ф.).

У войны не женское лицо

Еду в Москву к Нине Яковлевне Вишневской. То, что знаю о ней, пока занимает всего одну страничку в блокноте: в семнадцать лет ушла на фронт, воевала санинструктором в первом батальоне тридцать второй танковой бригады пятой армии, с которым участвовала в знаменитом танковом сражении под Прохоровкой.

Нас в купе трое. Чай. А за чаем, как это водится, разговор.
Рассказываю, к кому еду, зачем.

— Я вам вот что, милая, доложу, — нервно забарабанил ложечкой по стакану Николай Борисович, в прошлом, узнаю, командир саперного батальона. — Когда ко мне пришли две девчонки, командиры саперных взводов, какой-то дурак их прислал из отдела кадров, я тут же отправил их обратно, хотя они были страшно недовольны. Они хотели идти на передний край командирами саперных взводов и делать минные проходы.

— Почему же вы их отправили? — спрашиваю.

— По ряду причин. Первая — у меня было достаточно хороших сержантов, которые могли сделать то, для чего послали этих девчонок, вторая — я их отлично знал, это были студентки из моего архитектурного института. Мы вместе учились. Я считал, что незачем женщине лезть на передний край. Хватает нас, мужиков, еще знал, что причиню занятым людям массу хлопот: надо будет делать этим девчонкам отдельный блиндаж, обставлять их командную деятельность кучей всякого рода девичьих дел.

— Значит, ваше мнение, что девушки только лишние хлопоты приносили на войне?

— Нет, я этого не сказал. Если вспомнить историю, то во все времена русская женщина не только провожала на битву мужа, брата, сына, горевала, ждала, но в трудное время сама становилась рядом с ними. Еще Ярославна поднималась на крепостную стену и лила расплавленную смолу на головы врагов. Но у нас, у мужчин, было чувство вины, что девчонки воюют, и оно у меня осталось. Вот вам один случай. Мы отступаем. А это осень, дожди идут сутками. Возле дороги лежит убитая девушка. Санинструктор. Это была красивая девушка, у нее длинная коса, и она вся в грязи. И такая неестественность этой смерти и того, что женщина здесь, с нами, посреди такого ужаса, грязи, хаоса. Я много видел смертей, а помню это.

— Надо ли об этом сегодня вспоминать? — удивляется Кочетков. — Когда я слышал, что наши медицинские сестры, попав в окружение, отстреливались, защищая раненых бойцов, потому что раненые беспомощны, как дети, я это понимал, но когда две женщины ползут кого-то убивать со «снайперкой» на нейтральной полосе — это все-таки «охота». Хотя я сам был снайпером. И сам стрелял. Но я же мужчина.

— Но она убивала врага, а не просто человека на улице?

— Не знаю, не знаю, — нетерпеливо перебивает меня Кочетков. — В разведку я, может быть, с такой и пошел, а в жены бы не взял. Нет. Чтобы моя жена была снайпером — этого я представить себе не могу. Мы привыкли думать о женщине как о матери, невесте. Война — дело мужское. Мужчин, что ли, мало, о которых можно написать?

У войны не женское лицо

— Но девчонки были на войне не потому, что им нравилось убивать. То была критическая ситуация для страны, для народа. Когда профессора просились в ополчение. — разволновался Николай Борисович. — Заметьте, девчонки шли добровольно, а трус сам на фронт не пойдет. Это были смелые, необыкновенные девчонки. Что такое, например, вытащить раненого с поля боя? Я вам сейчас расскажу. Мы поднялись в атаку, а нас давай косить из пулемета. И батальона не стало. Все лежали. Они не были все убиты, они были раненые. Немцы бьют, огня не прекращают. Совсем неожиданно для всех из траншеи выскакивает сначала одна девчонка, потом вторая, третья. Они стали перевязывать и оттаскивать раненых, даже немцы на какое-то время онемели от изумления. К часам десяти вечера все девчонки были тяжело ранены, а каждая спасла максимум пять-шесть человек. Награждали их скупо, в начале войны наградами не разбрасывались. Вытащить раненого надо было вместе с его личным оружием. Первый вопрос в медсанбате: где оружие? Тогда его у нас не хватало. Винтовку, автомат, пулемет — это тоже надо было тащить. В сорок первом был издан приказ номер двести восемьдесят один о представлении к награждению за спасение жизни солдат: за пятнадцать тяжелораненых, вынесенных с поля боя вместе с личным оружием — медаль «а боевые заслуги», за спасение двадцати пяти человек — орден Красной Звезды, за спасение сорока — орден Красного Знамени, за спасение восьмидесяти — орден Ленина. А я вам рассказал, что значило спасти в бою пять-шесть человек.

Кочетков вышел курить в коридор. Мы остались с Николаем Борисовичем вдвоем.

— Среди фронтовых девчонок было много красивых, — продолжал он. — Но мы не видели в них женщин, хотя, на мой взгляд, это были чудесные девушки. Однако мы смотрели на них, как на друзей.

— Они вам не нравились?

— Что значит «не нравились?» Это были наши подружки, которые выволакивали нас с поля боя. Меня дважды вытаскивали раненого. Как я мог к ним плохо относиться? Но могли ли бы вы выйти замуж за брата? Это были наши сестренки.

— А после войны?

— Кончилась война, они оказались страшно незащищенными. Вот моя жена. Она — чудесная женщина, мы с ней дружно живем тридцать пять лет. И она к военным девушкам плохо относится. Считает, что они ехали на войну за женихами, что у них у всех там были романы. Хотя на самом деле, у нас же искренний разговор, это честные были девчонки. Но после войны каждый из нас ушел в свою жизнь. — Николай Борисович задумывается. — Этого вам не понять. После грязи, после вшей, после смертей хотелось чего-то красивого. Красивых женщин. У меня был друг, его на фронте любила одна прекрасная, как я сейчас понимаю, девушка. Медсестра. Но он на ней не женился, он демобилизовался и нашел себе другую, посмазливее. И он несчастлив со своей женой. Он теперь вспоминает ту, она бы ему другом была. Но после фронта он жениться на ней не захотел. Он ее четыре года только в стоптанных сапогах и мужском ватнике видел. А хотелось скорее забыть войну. Мы старались забыть все. И девчонок своих тоже забыли.

Такой вот неожиданный разговор вышел у меня в поезде.

— Наступаем. Первые немецкие поселки. Мы — молодые. Сильные. Четыре года без женщин. В погребах — вино. Закуска. Ловили немецких девушек и… Десять человек насиловали одну. Женщин не хватало, население бежало от Советской армии, брали юных. Девочек. Двенадцать-тринадцать лет… Если она плакала, били, что-нибудь заталкивали в рот. Ей больно, а нам смешно. Я сейчас не понимаю, как я мог. Мальчик из интеллигентной семьи. Но это был я.

«Я — не героиня… Я была красивая девочка, меня в детстве баловали…

Пришла война… Умирать было неохота. Стрелять страшно, я никогда не думала, что буду стрелять. Ой, что вы! Я темноты боялась, густого леса. Конечно, зверей боялась… Ой… Не представляла, как это можно встретиться с волком или диким кабаном. Даже собак с детства боялась, маленькую меня укусила большая овчарка, и я их боялась. Ой, что вы! Такая я… А всему в партизанах научилась… Стрелять научилась — из винтовки, пистолета и пулемета. И сейчас, если надо, покажу. Вспомню. Нас даже учили, как действовать, если нет никакого другого оружия, кроме ножа или лопаты.

Темноты перестала бояться. И зверей… Но змею обойду, к змеям не привыкла.По ночам в лесу часто выли волчицы. А мы сидели в своих землянках — и ничего. Волки злые, голодные. У нас были такие маленькие землянки, как норы.

Лес наш дом. Партизанский дом. Ой, что вы! Я стала бояться леса после войны… Я сейчас никогда не езжу в лес…

Но всю войну думала, что могла бы просидеть дома, возле мамы. Моей красивой мамы, мама была очень красивая. Ой, что вы! Я бы не решилась… Сама — нет. Не решилась… Но… Нам сказали… Город взяли немцы, и я узнала, что я — еврейка. А до войны мы все жили дружно: русские, татары, немцы, евреи… Были одинаковые. Ой, что вы! Даже я не слышала этого слова «жиды», потому что жила с папой, мамой и книгами. Мы стали прокаженными, нас отовсюду гнали. Боялись нас. Даже некоторые наши знакомые не здоровались. Их дети не здоровались. А соседи нам говорили: «Оставьте все свои вещи, они все равно вам уже не нужны». До войны мы с ними дружили. Дядя Володя, тетя Аня… Что вы!

У войны не женское лицо

Маму застрелили… Случилось это за несколько дней до того, как мы должны были переселиться в гетто. Везде по городу висели приказы: евреям не разрешается — ходить по тротуарам, стричься в парикмахерской, покупать что-либо в магазине… Нельзя смеяться, нельзя петь… Ой, что вы! Мама к этому еще не привыкла, она всегда была рассеянная. Наверное, не поверила… Может, она зашла в магазин? Ей что-нибудь грубое сказали, и она засмеялась. Как красивая женщина… До войны она пела в филармонии, ее все любили. Ой, что вы!

Я представляю… Если бы она не была такая красивая… Наша мама…Была бы она со мной или с папой… Я все время об этом думаю… Чужие люди принесли нам ее ночью, принесли мертвую. Уже без пальто и ботинок. Это был кошмар. Ужасная ночь! Ужасная! Пальто и ботинки кто-то снял. Снял золотое обручальное кольцо. Папин подарок…

В гетто у нас не было дома, нам достался чердак в чужом доме. Папа взял скрипку, самая дорогая наша довоенная вещь, папа хотел ее продать. У меня была тяжелая ангина. Я лежала… Лежала с высокой температурой и не могла разговаривать. Папа хотел купить каких-нибудь продуктов, он боялся, что я умру. Умру без мамы… Без маминых слов, без маминых рук. Я, такая балованная… Любимая… Ждала я его три дня, пока знакомые не передали, что папу убили… Сказали, что из-за скрипки… Не знаю, была ли она дорогая, папа, уходя, сказал: «Хорошо, если дадут банку меда и кусок масла». Ой, что вы! Я — без мамы… Без папы…

Пошла искать папу… Хотела найти его хотя бы мертвого, чтобы мы были вдвоем. Была я светлая, а не черная, светлые волосы, брови, и меня в городе никто не тронул. Я пришла на базар… И встретила там папиного друга, он уже жил в деревне, у своих родителей. Тоже музыкант, как и мой папа. Дядя Володя. Я все ему рассказала… Он посадил меня на телегу, накрыл кожухом.

На телеге пищали поросята, кудахтали куры, ехали мы долго. Ой, что вы! До вечера ехали. Я спала, просыпалась…
Так попала к партизанам…»
Анна Иосифовна Струмилина, партизанка

«Во время войны…
Привезли меня в часть… На передовую. Командир встретил словами: «Снимите, пожалуйста, шапку». Я удивилась… Сняла… В военкомате нас стригли под мальчиков, но пока мы были в военных лагерях, пока добирались до фронта, волосы мои немного отросли. Стали виться, они у меня вьющиеся. Барашек мелкий… Это сейчас не догадаешься… Уже старая стала… И вот он смотрит и смотрит на меня: «Я два года женщину не видел. Хочу посмотреть».

«У нас один офицер влюбился в немецкую девушку…
Дошло до начальства… Его разжаловали и отправили в тыл. Если бы изнасиловал… Это… Конечно, было…У нас мало пишут, но это — закон войны. Мужчины столько лет без женщин обходились, и, конечно, ненависть. Войдем в городок или деревню — первые три дня на грабеж и… Ну, негласно, разумеется… Сами понимаете… А через три дня уже можно было и под трибунал попасть. Под горячую руку. А три дня пили и…

Я помню… Конечно, я помню изнасилованную немку. Она лежала голая, граната засунута между ног… Сейчас стыдно, а тогда я стыд не чувствовала. Чувства, конечно, менялись. Одно мы чувствовали в первые дни, а второе — потом… Через несколько месяцев… К нам в батальон… К нашему командиру пришли пять немецких девушек. Они плакали… Гинеколог осмотрел: у них там — раны. Раны рваные. Все трусы в крови… Их всю ночь насиловали. Солдаты стояли в очереди…

Не записывайте… Выключите магнитофон… Правда! Все — правда!

Построили наш батальон… Этим немецким девушкам сказали: идите и ищите, если кого-нибудь узнаете — расстреляем на месте. Не посмотрим на звание. Нам стыдно! Но они сидели и плакали. Они не хотели… Они не хотели больше крови. Так и сказали… Тогда им каждой дали по буханке хлеба. Конечно, все
это война… Конечно…

Думаете, легко было простить? Видеть целые… белые… домики под черепичной крышей. С розами… Я сама хотела, чтобы им было больно… Конечно… Хотела видеть их слезы… Стать хорошей сразу нельзя. Правильной и доброй. Такой хорошей, как вы сейчас. Жалеть их. Для этого мне нужно было, чтобы десятки лет прошло…»
А. Раткина, младший сержант, телефонистка

Cтаршина первой статьи Ольга Васильевна Подвышенская.
«Я вначале эвакуировалась. Всю дорогу по составу стреляли, бомбили, самолеты летали низко-низко. Мы работали на заводе, там кормили, нам было неплохо. Но сердце горело. В июне сорок второго получила повестку. Нас тридцать девушек через Ладогу на открытых баржах под обстрелом переправили в блокадный Ленинград.

Город был кругом обложен, очень близко. На третьем номере трамвая можно было доехать до завода Кирова, а там уже начинался фронт. Как погода ясная, так и артобстрел. Причем били прямой наводкой, били, били, били. Большие корабли стояли у пирса, их, конечно, замаскировали, но все равно не исключалась возможность поражения. Мы стали дымозавесчиками. Был организован Отдельный отряд дымомаскировки, которым командовал бывший командир дивизиона торпедных катеров капитан-лейтенант Александр Николаевич Богданов. Девушки были в основном со средне-техническим образованием или пришли с первых курсов института. Наша задача — уберечь корабли, прикрывать их дымом. Начнется обстрел, моряки говорят: «Скорей бы девчата дым повесили. С ним поспокойнее». Выезжали на машинах со специальной смесью, а все в это время прятались в бомбоубежище. Мы же, как говорится, вызывали огонь на себя. Немцы ведь били по этой дымовой завесе.

У нас питание, знаете, блокадное, но выдерживали как-то. Ну, во-первых, молодость, это важно, а во-вторых, мы удивлялись самим ленинградцам. Мы же были хоть чем-то обеспечены, хотя бы минимально, а там же люди шли и падали. К нам приходило несколько детей, и мы их подкармливали из своих скудных пайков. Это были не дети, это были какие- то маленькие старички. И мы держались. Работали наравне с мужчинами.

У войны не женское лицо

Были на лесозаготовках, таскали ящики с боеприпасами. Помню, тащила один ящик, так и грохнулась. Это одно, а второе — сколько трудностей для нас было, как для женщин. Например, такое. Я потом стала командиром отделения. Все отделение из молодых мальчишек. Мы целый день на катере. Катер небольшой, там нет никаких гальюнов. Ребятам по необходимости можно через борт, и все. Ну, а что мне делать? Пару раз я до того дотерпелась, что прыгнула прямо за борт и плаваю. Они кричат: «Старшина за бортом!» Вытащат. Вот такая элементарная мелочь. А сам вес оружия? Это для женщины тоже тяжело. Нам сначала дали винтовки, а винтовки были выше нас самих. Девчонки идут, а штыки над нами на полметра. Представляете?..

— Детям мы почему-то о войне не рассказывали, — задумывается Ольга Васильевна. — Я и орденские колодки не носила. Был случай, когда сорвала их и больше не прикалывала. Я работала директором хлебозавода. Прихожу на совещание, и начальник, тоже женщина, увидела мои колодки и при всех высказала, что ты, мол, нацепила колодки, что ты себя показываешь. У самой был трудовой орден, она его носила, а мои военные награды ей почему-то не понравились. Потом, когда мы остались одни, я все ей высказала по-морскому, ей было неудобно, но у меня-то пропала охота носить награды. И теперь не ношу. Хотя горжусь, что была на фронте, что это моя заслуга. Но после войны не сразу заговорили о фронтовиках. Внучка наша знает о нас все, она интересуется, мы ей рассказываем, ей сочинения в школе дают на эту тему. А вот детям мы не рассказывали, и они нас не расспрашивали.

Мы, фронтовики, очень благодарны журналистке Вере Ткаченко, которая первая в газете «Правда» подняла вопрос о том, что есть женщины-фронтовички, которые остались одинокими, не устроили свою жизнь и до сих пор не имеют квартир, что мы перед ними все виноваты. И тогда как-то понемножку стали на женщин-фронтовичек обращать внимание. Этим женщинам было по сорок-пятьдесят лет, а они жили в общежитиях. Им стали давать отдельные квартиры. Моя подруга. Не буду называть ее фамилии, вдруг обидится. Она была трижды ранена. Кончилась война, пошла в медицинский институт. Никого из родных у нее не было, она бедствовала, мыла полы, чтобы прокормиться. Никому не хотела говорить, что инвалид, она все документы порвала. Я спрашиваю: «Зачем ты порвала?» Она отвечает: «А кто бы меня замуж взял?» «Ну, что же, — говорю, — правильно сделала». А она плачет: «Мне бы эти бумажки теперь пригодились. Болею тяжело.»

После войны…
Я жила в коммунальной квартире. Соседки все были с мужьями, обижали меня. Издевались: «Ха-ха-а… Расскажи, как ты там б… с мужиками…» В мою кастрюлю с картошкой уксуса нальют. Всыпят ложку соли… Ха-ха-а…

Демобилизовался из армии мой командир. Приехал ко мне, и мы поженились. Записались в загсе, и все. Без свадьбы. А через год он ушел к другой женщине, заведующей нашей фабричной столовой: «От нее духами пахнет, а от тебя тянет сапогами и портянками. Так и живу одна. Никого у меня нет на всем белом свете. Спасибо, что ты пришла…»
Екатерина Никитична Санникова, сержант, стрелок.

— Будем есть пироги. С утра хлопочу. — весело встречает меня Валентина Павловна Чудаева. И тут же предупреждает мою растерянность, —  Расскажу, расскажу. Еще наплачусь. Я уже ругала своих девчонок: зачем мой адрес дали? У меня с сердцем и так плохо, на таблетках сижу. Но сначала давай пироги попробуем. С черемухой. Как у нас в Сибири. Освоиться за столом мне помогает Александра Федоровна Зенченко, комсомольский работник в блокадном Ленинграде.

— Дружим с ней, знаете, сколько? — знакомит нас Валентина Павловна. — Столько лет, сколько после войны прошло.

— Вы ее только не перебивайте, — предупреждает меня Александра Федоровна. — Если остановится, плакать начнет. Я уже знаю.

— Чай-то давно готов? Схожу принесу.

— Посиди. Я сама.

Ах, как не хочется возвращаться туда, назад, даже памятью! Страшно.

Валентиина Павловна Чудаева, сержант, командир зенитного орудия:
«И вот представляете себе, — сорок первый год. У меня последний школьный звонок. У нас у всех были какие-то планы, свои мечты, ну, девчонки ведь. После выпускного вечера мы поехали по Оби на остров. Мы уезжали, город как город был, все нормально. Такие веселые, счастливые. Еще, как говорится, нецелованные, у нас еще даже мальчиков не было. Возвращаемся с острова, рассвет встретили. Город весь бурлит, люди плачут. Кругом: «Война! Война!» Везде радио включено. До нас ничего не доходило. Какая война. Мы такие счастливые, такие планы строили: кто куда пойдет учиться, кто кем станет. И вдруг война! Взрослые плакали, а мы не пугались, мы уверяли друг друга, что не пройдет и месяца, как «дадим по мозгам фашистам», — до войны все пели эту песню. Что воевать будем на чужой территории. Мы начали все понимать, когда в дома стали приходить похоронки.

Отца моего на фронт не брали. Но он ходил и ходил в военкомат. Потом отец ушел. Это при его здоровье, при его седой голове, при его легких: у него был туберкулез. И возраст у него какой? Но он ушел. Ушел в стальную, или, как ее называли, сталинскую дивизию, там было много сибиряков. Нам тоже казалось, что без нас война не война, мы тоже должны воевать. Тут же оружие нам давай! Мы побежали в военкомат. И десятого февраля я ушла на фронт. Мачеха очень плакала: «Валя, не уходи. Что ты делаешь? Ты такая маленькая, такая худая, ну какой ты вояка?» Я была рахитичная, долго, очень долго. Это после того, как маму убили. Я о пяти лет не ходила. А тут откуда силы взялись!

У войны не женское лицо

Два месяца нас везли в теплушках. Две тысячи девушек, целый эшелон. С нами были командиры, они нас учили. Мы изучали связь. Приехали на Украину, и нас там первый раз бомбили. А мы были как раз в санпропускнике, в бане. Когда мы шли мыться, там дядечка дежурил, он за баней смотрел. Мы его стеснялись, ну, девчонки, совсем молоденькие. А как стали бомбить, мы все вместе к тому дядечке, только б спастись. Кое-как оделись, я завернула голову полотенцем, у меня красное полотенце было, выскочили. Старший лейтенант, тоже мальчишка, кричит:

— Девушка, в бомбоубежище! Бросьте полотенце! Демаскируете.

А я от него убегаю:

— Ничего не демаскирую! Мне мама не велела с сырой головой ходить.

Он потом после бомбежки меня нашел:

— Почему меня не слушаешься? Я твой командир.

Я ему не поверила:

— Еще не хватало, что ты мой командир.

Поругалась я с этим молоденьким лейтенантом. Мальчишка, на годок какой старше меня.

Шинели нам дали большие, толстые, мы в них, как снопы, не ходим, а валяемся. Сначала даже сапог на нас не было. Сапоги есть, но размеры-то все мужские. Потом заменили нам сапоги, дали другие — головка сапог красная, а голенища — кирза черная. Это уже мы форсили!

Все худые, маленькие, гимнастерки висят на нас. Кто умел шить, немного на себя подогнали. А нам же еще что-то нужно. Девчонки ведь! Ну, старшина начал нам обмер делать. И смех и грех. Приезжает комбат: «Ну, что, старшина все ваши принадлежности выдал?» Старшина говорит: «Обмерял. Будут.»

И стала я в зенитной части связистка. На капэ дежурила, на связи, И, может быть, так бы и до конца войны осталась связисткой, если б не получила извещение, что погиб отец. Я начала проситься: «Хочу мстить, хочу рассчитаться за все то зло, что мне принесли фашисты». Хотела убить, отомстить, стрелять хотела. Хотя мне доказывали, что телефон в артиллерии — это очень важно. Но телефонная трубка сама не стреляет. Я написала рапорт командиру полка. Он отказал. Я тогда, не долго думая, обратилась к командиру дивизии. Приезжает к нам полковник Красных, выстроил всех и спрашивает: «Где тут та, что хочет быть командиром орудия?» А я стою: маленькая, шея худая, тонкая, а на этой шее автомат висит, автомат тяжелый, семьдесят один патрон. И, видно, такой у меня жалкий вид был. Он посмотрел: «Что хочешь?» А я ему говорю: «Стрелять хочу». Не знаю, что он подумал. Он долго так на меня смотрел, потом повернулся круто и ушел. «Ну, — думаю, — все, отказ». Прибегает командир: «Разрешил полковник».

У войны не женское лицо

Окончила краткосрочные курсы, очень краткосрочные — три месяца училась. И вот я командир оружия. И, значит, меня — в тысяча триста пятьдесят седьмой зенитный полк. Первое время из носа и ушей кровь шла, расстройство желудка наступало полное. Ночью еще не так страшно, а днем очень страшно. Кажется, что самолет прямо на тебя летит, именно на твое оружие. На тебя идет. Сейчас он всю, всю тебя превратит ни во что. Это все не для девчонки. У нас сначала «восьмидесятипятки» были, они себя хорошо под Москвой показали, они пошли потом против танков, нам дали «тридцатисемимиллиметровки». Это на Ржевском направлении. Там такие бои шли.

«С войны я вернулась калекой, — продолжает свой рассказ Валентина Павловна. — Меня ранило осколком в спину. Рана была небольшая, но меня отбросило далеко в сугроб. А я что- то несколько дней не сушила валенки, то ли дров не было, то ли моя очередь сушить не подошла, печка маленькая, а нас вокруг нее много. И пока меня нашли, я сильно отморозила ноги. Меня, видимо, снегом забросало, но я дышала, и образовалась трубка. Нашли меня собаки. Разрыли снег и шапку-ушанку мою санитарам принесли. Там у меня был паспорт смерти, у каждого были такие паспорта: какие родные, куда сообщать в случае смерти. Меня откопали, положили на плащ-палатку, был полный полушубок крови. И никто не обратил внимания на мои ноги.

Шесть месяцев я лежала в госпитале. Хотели ампутировать ногу, ампутировать выше колена, потому что началась гангрена. И я тут немножко смалодушничала, не хотела оставаться жить калекой. Зачем мне жить? Кому я нужна? Ни отца, ни матери. Обуза в жизни. Ну кому я нужна, обрубок! Задушусь. И я попросила у санитарки вместо маленького полотенца большое. А меня в госпитале все дразнили: «А здесь бабушка, бабушка старая лежит». Потому что, когда начальник госпиталя увидел меня первый раз, спросил: «Ну, а сколько же тебе лет?» Я ему скоренько: «Девятнадцать. Девятнадцать скоро будет.» Он засмеялся: «О! Старая, старая, Это уже возраст.»

И санитарка тетя Маша меня так дразнила. Она мне говорит: «Я тебе дам полотенце, поскольку тебя к операции готовят. Но я буду за тобой смотреть. Что-то не нравятся, девка, мне твои глаза. Не надумала ли ты чего плохого?» Я молчу. Но вижу, что и правда: готовят меня к операции. Я хотя и не знала, что такое операция, ни разу не резанная, это теперь географическая карта на теле, но тоже догадалась. Спрятала большое полотенце под подушку и жду, когда никого не станет, когда это все заснут. А кровати были железные, думаю: Завяжу полотенце за кровать и задушусь. Но тетя Маша не отошла от меня всю ночь. Сберегла она меня, молодую. До утра никуда не ушла.

А мой палатный врач, молодой лейтенант ходит за начальником госпиталя и просит: «Дайте я попробую. Дайте я попробую.» А тот ему: «Что ты попробуешь? У нее уже один палец черный. Девчонке девятнадцать лет. Из-за нас с тобой погибнет». Оказывается, мой палатный врач был против операции, он предлагал другой способ, новый по тем временам. Специальной иголкой вводить под кожу кислород. Кислород питает. Ну, я точно не скажу как, я не медик.

И он, этот молодой лейтенант, уговорил начальника госпиталя. Не стали они мне ногу резать. Стали лечить этим способом. И через два месяца я уже начала ходить. На костылях, конечно, ноги, как тряпки, нет никакой опоры. Я их не чувствовала, я их только видела. Потом научилась ходить без костылей. Мне говорили: родилась во второй раз. После госпиталя был положен отдых. А какой отдых? Куда? К кому? Поехала я в свою часть, на свое оружие. Вступила там в партию. В девятнадцать лет.

День Победы встретила в Восточной Пруссии….А как захотелось домой! Пусть там и папы не было, и мамы не было. Но земной поклон моей мачехе. Она меня как мать встретила. Я ее после мамой звала. Она меня ждала, очень ждала. Хотя начальник госпиталя успел ей написать, что мне ампутировали ногу, что меня привезут к ней такую. Чтобы она приготовилась. Обещал, что я немного у нее поживу, а потом меня заберут. Но она хотела, чтобы я вернулась домой живой.

Она меня ждала.

У войны не женское лицо

Мы в восемнадцать-двадцать лет ушли на фронт, а вернулись в двадцать — двадцать пять. Сначала радость, а потом страшно: а что мы будем делать на гражданке? Подружки институты успели окончить, а кто мы? Ни к чему не приспособленные, без специальности. Все, что знаем — война, все, что умеем, — война. Хотелось скорее отделаться от войны. Из шинели быстренько сшила себе пальто, пуговицы перешила. На базаре подала кирзовые сапоги и купила туфельки. Надела первый раз платье, слезами обливалась. Сама себя в зеркале не узнала, мы же четыре года — в брюках. Кому я могла сказать, что я раненая, контуженая. Попробуй скажи, а кто тебя потом на работу возьмет? И что говорить, у меня ноги больные, я была очень нервная.

Мы молчали как рыбы. Мы никому не говорили, что мы фронтовички. Так между собой связь держали, переписывались. Это потом чествовать нас стали, приглашать на встречи, а тогда мы молчали. Даже награды не носили. Мужчины носили, а женщины нет. Мужчины — победители, герои, женихи, у них была война, а на нас смотрели совсем другими глазами. Совсем другими… У нас, скажу я вам, забрали победу. Тихонько выменяли ее на обычное женское счастье. Победу с нами не разделили. И было обидно… Непонятно…

Был у меня два года назад в гостях наш начальник штаба Иван Михайлович Гринько. Он уже на пенсии. За этим же столом сидел. Я тоже пирогов напекла. Говорят они с мужем, вспоминают, девчонок наших называют. А я как зареву: «Почет, говорите, уважение. А девчонки-то многие одинокими остались, не у всех и сейчас есть отдельные квартиры. Всю жизнь в коммуналке. Кто их пожалел? Защитил? Да знаете и вы?..» Одним словом, праздничное настроение я им испортила.»

«Я до Берлина с армией дошла… Вернулась в свою деревню с двумя орденами Славы и медалями. Пожила три дня, а на четвертый мама поднимает меня с постели и говорит: „Доченька, я тебе собрала узелок. Уходи… Уходи… У тебя еще две младших сестры растут. Кто их замуж возьмет? Все знают, что ты четыре года была на фронте, с мужчинами… »

Клавдия Григорьевна Крохина, старший сержант, снайпер:
«Первый раз страшно… Очень страшно…

Мы залегли, и я наблюдаю. И вот замечаю: один немец из окопа приподнялся. Я щелкнула, и он упал. И вот, знаете, меня всю затрясло, я слышала, как стучали мои кости. Стала плакать. Когда по мишеням стреляла — ничего, а тут: я убила! Я! Убила какого-то незнакомого мне человека. Я ничего о нем не знаю, но я его убила.

Мы ходили парами, одной от темна до темна сидеть тяжело, глаза устают, слезятся, рук не чувствуешь, тело от напряжения немеет. Перед весной и весной особенно трудно. Снег, он под тобой тает, ты в воде целый день.

Плаваешь, а, бывает, что и примерзнешь к земле. Только забрезжит рассвет, выходили и с наступлением темноты с передовой возвращались. Двенадцать, а то и больше часов лежали в снегу или забирались на верхушку дерева, на крышу сарая или разрушенного дома и там маскировались, чтобы никто не заметил, где мы, откуда ведем наблюдение. Старались как можно ближе найти позицию: семьсот-восемьсот, а то и пятьсот метров нас отделяло от траншей, в которых сидели немцы. Ранним утром даже их речь была слышна. Смех.
Не знаю, почему мы не боялись… Сейчас не понимаю…

Ночью у нас, конечно, разговоры. О чем мы говорили? Конечно, о доме, каждый о маме своей рассказывал, у кого отец или братья воевали. И о том, кем мы будем после войны. Как выйдем замуж, и будут ли мужья нас любить.

Командир смеялся:

— Эх, девки! Всем вы хороши, но после войны побоятся на вас жениться. Рука меткая, тарелкой пустишь в лоб и убьешь.

…Вернулась с войны седая. Двадцать один год, а я вся беленькая. У меня тяжелое ранение было, контузия, я плохо слышала на одно ухо. Мама меня встретила словами: «Я верила, что ты придешь. Я за тебя молилась день и ночь».

У нас недалеко от дома, а родом я из Челябинской области, так у нас там велись какие-то рудные разработки. Как только начинались взрывы, а это происходило всегда почему-то ночью, я моментально вскакивала с кровати и первым делом хватала шинель — и бежать, мне надо было скорее куда-то бежать.

Мама меня схватит, прижмет к себе и уговаривает… „Проснись, проснись. Война кончилась. Ты — дома“. Я приходила в сознание от ее слов: «Я — твоя мама. Мама…» Говорила она тихо… Тихо… Громкие слова меня пугали…»

Share

Код для вставки на сайт или в блог:

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

девятнадцать − 14 =