19.04.2015

У войны не женское лицо. «Нас награждали маленькими медалями…»

У войны не женское лицо
  • Авторка: С.А. Алексиевич
  • Источник: Отрывки из книги Светланы Алексиевич «У войны не женское лицо»
Чтобы солдат хорошо воевал, его надо одеть, обуть, накормить, обстирать, иначе это будет плохой солдат. Армия шла впереди, а за ней «второй фронт» — прачки, хлебопеки, повара.

Иногда я слышу: сколько можно писать о войне? Да, я думала о том, что знание, которым наполняю блокноты, нагружаю свою душу, тяжело и невыносимо для человека.

На просьбу о встрече мои адресаты откликаются охотно, за все время было только несколько категорических отказов: «Нет, это как страшный сон. Не могу!.. Не буду!..» Или: «Не хочу вспоминать! Ничего не помню. Не хочу помнить!..» А вот написать свои воспоминания решаются не все, да и не у всех получается, это трудное дело — доверить бумаге свои чувства и мысли, и переписка, против ожидания, дает только адреса и новые имена.

«Металла во мне хватает, — написала Валентина Дмитриевна Громова, санинструктор. — Осколок от ранения под Витебском ношу в легком в трех сантиметрах от сердца. Второй осколок — в правом легком. Два — в области живота.

Ушла на фронт совсем девчонкой, вернулась инвалидом. Как могла, старалась не сдаваться болезням. Окончила „вечерку“, заочный техникум, а вот институт культуры закончить не удалось. Всему виной подорванное здоровье.

Живу одиноко. Из-за последствий ранений и контузии мне нельзя было иметь детей. Приезжайте, поговорим, написать обо всем не сумею…»

Из письма Александры Леонтьевны Бойко, младшего лейтенанта, танкиста:
«Жили мы с мужем на Крайнем Севере, в Магадане. Муж работал шофером, я — контролером. Как только началась война, мы оба попросились на фронт. Нам ответили, что работайте там, где вы нужны. Тогда мы послали телеграмму на имя товарища Сталина, что вносим пятьдесят тысяч рублей на построение танка и желаем вдвоем идти на фронт. Нам пришла благодарность от правительства. И в сорок третьем году меня с мужем направили в Челябинское танко-техническое училище, которое мы окончили экстерном.

У войны не женское лицо

В лагерях получили танк. Мы оба были старшими механиками-водителями, а в танке должен быть только один механик-водитель. Командование решило назначить меня командиром танка „ИС-122“, а мужа — старшим механиком-водителем. И так мы прошли всю войну. Освобождали Прибалтику, Польщу, Чехословакию, Германию. Оба были ранены и награждены.

Было немало девушек-танкисток на средних танках, а вот на тяжелом — я одна. Иногда думаю: рассказать бы кому-нибудь из писателей свою жизнь, целая книга получится.»

Написал Иван Арсентьевич Левицкий, бывший командир пятого дивизиона семьсот восемьдесят четвертого зенитно-артиллерийского полка:
«В сорок втором году меня назначили командиром дивизиона. После знакомства комиссар полка сказал: „И учтите, капитан, что вы принимаете не обычный, а ’девичий’ дивизион. В нем половина состава девушки, люди, требующие особого подхода, особого внимания и заботы“. Я, конечно, знал, что в армии служат девушки, но плохо себе это представлял. Мы, кадровые офицеры, несколько настороженно относились к тому, как „слабый пол“ овладеет военным делом, которое всегда было мужским. Ну, скажем, медицинские сестры — это было привычно. Они хорошо себя зарекомендовали еще в первую мировую войну, затем в гражданскую. А что будут делать девушки в зенитной артиллерии, где надо таскать пудовые снаряды? Как разместить их на батарее, где всего одна землянка, а в состав расчетов входят и мужчины? Им придется часами сидеть на приборах, а они железные, сиденья на оружиях тоже железные, а это же девушки, им же нельзя. Где они будут, наконец, мыть и сушить волосы? Возникала масса вопросов, такое это было необычное дело.

Но скоро мне пришлось отказаться от всех своих сомнений. Девушки стали отличными солдатами. Они даже были точнее, въедливее в работе, чем мужчины. А точность в артиллерии — дело великое. От города Горького, где мы формировались, дошел я со своим ’девичьим’ дивизионом до Познани.»

Прошу вспомнить, что было самое трудное, тяжелее всего. Отвечают: работа. Ежедневная, на пределе физически сил:

«Никогда бы не поверила, что смогу спать на ходу. Идешь в строю и спишь, натолкнешься на впереди идущего, проснешься на секунду, дальше спишь. А однажды в темноте меня не вперед, а в сторону качнуло, я и пошла в поле, иду и сплю. Пока в какую-то канаву не упала, тогда проснулась — и бегом догонять своих».

«Сутками стояли у операционного стола. Стоишь, а руки сами падают. Бывает, уткнешься головой прямо в оперируемого. У нас отекали ноги, не вмещались в кирзовые сапоги. До того глаза устанут, что трудно их закрыть».

«День и ночь работали, были голодные обмороки. Есть что поесть, но некогда.»

И еще запомнилось:
«Это был лыжный батальон, там одни десятиклассники. Их из пулемета построчили. Его такого привозят, он плачет. И мы такого же возраста, как они, но уже старше себя чувствовали. Обнимешь его: „Дитя милое.“ А он: „Побывала бы ты там, не сказала бы тогда — дитя.“ Он умирает и кричит всю ночь: „Мама! Мама!.. Там было курских два парня, мы из звали ’курские соловьи’. Придешь будить, он спит, у него слюна на губах. Совсем махонькие.“»

Откуда же у них, у девочек, бралось это чувство, что они старше своих одногодков- мальчиков? Откуда вдруг в девчоночьем сердце этот опыт женской жалости, который только с годами приходит, с прожитыми чувствами? Отвечают:
«Женщина от жалости взрослеет. Я была девчонкой, меня бы саму еще пожалеть, но столько увидела и пережила уже в первый год войны, что чувствовала себя взрослой женщиной. Когда вот такому мальчишке на твоих глазах отрежут руку или ногу, детское быстро выветрится из головы.»

«У меня было ночное дежурство… Зашла в палату тяжелораненых. Лежит капитан… Врачи предупредили меня перед дежурством, что ночью он умрет… Не дотянет до утра… Спрашиваю его: „Ну, как? Чем тебе помочь?“ Никогда не забуду… Он вдруг улыбнулся, такая светлая улыбка на измученном лице: „Расстегни халат… Покажи мне свою грудь… Я давно не видел жену…“ Мне стало стыдно, я что-то там ему отвечала.

«Я шла на войну, я ничего не боялась. Я представляла так, что если бомбят, то бомбы разрушают только здания, не верила, что меня может убить снарядом или бомбой. Вот что пуля может попасть, в это я верила, это знала, а что снаряд или бомба — у меня не вмещалось в сознании: как это? Ну, а потом увидела.

У нас попала в плен одна медсестра, так через день мы отбили ту деревню и нашли ее: глаза выколоты, грудь отрезана. Ее посадили на кол. Мороз, и она была белая-белая, и волосы все седые. А девочке было девятнадцать лет. И мы всегда патрон для себя держали — умереть, но не сдаться в плен. Весь страх был только в плен не попасть, а остальное все не страшно.

У войны не женское лицо

Каждый из мужчин, что сидят за этим столом, был раз или два ранен. И то, что они живы сейчас, что у них дети и внуки есть, разве не наши руки сделали? У нас маленькие медали, но нам их давали за спасение жизни.»

Ольга Яковлевна Омельченко, санинструктор стрелковой роты:
«Мать хотела, чтобы я эвакуировалась вместе с ней, она знала, что я рвусь на фронт, и привязала меня к подводе, на которой лежали наши вещи. Но я тихонько отвязалась и ушла, так эта веревка у меня на руке и осталась.

Все едут. Бегут. Куда деться? В дороге встретилась с группой девушек. Одна из них говорит: «Тут моя мама рядом, пойдем ко мне». Пришли мы ночью, постучали. Открывает ее мать, как глянула на нас, а мы грязные, оборванные, — говорит: «Стойте на пороге». Мы стоим. Она притащила огромные чугуны, с нас все поснимала. Вымыли мы головы золой и полезли на печку, и я сильно уснула. Утром мать этой девушки сварила щи, хлеб испекла из отрубей с картошкой. Каким вкусным показался нам этот хлеб и щи такими сладкими!

И так пробыли мы там четыре дня, она нас подкармливала. Давала понемножку, а то, говорит, объедитесь, умрете. И вот на пятый день она сказала: «Идите». А перед этим пришла соседка, мы сидели на печке. Мать показала нам палец, чтобы мы молчали. Даже соседям она не призналась, что пришла дочь, говорила всем, что дочь на фронте. А это ее дочь, одна-единственная, и она не жалела эту свою дочь, не могла простить ей позора, что она вернулась.

Ночью она нас подняла, дала нам узелки с едой и вот: «Идите.»
— И даже не пыталась удержать свою дочь?
— Нет, она ее поцеловала и говорит: «Отец воюет, и ты иди воюй».
Уже по дороге эта девушка мне рассказала, что она медсестра, попала в окружение.

Самое страшное, конечно, первый бой. Небо гудит, земля гудит, кажется, сердце разорвется, кожа на тебе вот-вот лопнет. Не думала, что земля может трещать. Все трещало, все гремело. Мне казалось, вся земля вот так колышется. Я просто не могла. Как мне все это пережить. Я думала, что не выдержку. Мне так сильно страшно стало, и вот я решила: чтобы не струсить, взяла комсомольский билет, макнула в кровь раненого, положила себе в карманчик и застегнула. И вот этим самым я дала себе клятву, что должна выдержать, самое главное — не струсить, потому что если я струшу в первом бою, то я уже дальше не ступлю шага.

У войны не женское лицо

Никому не поверю, если скажет, что страшно не было. Вот немцы поднялись и идут, еще пять — десять минут и атака. Тебя начинает трясти. Но это до первого выстрела. А как услышишь команду, уже ничего не помнишь, вместе со всеми поднимаешься и бежишь. И тебе не страшно. А вот на второй день ты уже не спишь, тебе уже страшно. Все вспоминаешь, все подробности, и до твоего сознания доходит, что тебя могли убить, и становится безумно страшно. Сразу после атаки лучше не смотреть на лица, это какие-то совсем другие лица, не такие, как у людей. Я не могу выразить, что это такое. Кажется, что все немножко ненормальные. На них смотреть страшно.

Под Севском немцы атаковали нас по семь-восемь раз в день. И я еще в этот день выносила раненых с их оружием. К последнему подползла, и у него рука совсем перебитая. Ему ж нужно срочно отрезать руку и перевязать, иначе перевязку не сделать. А у меня нет ни ножа, ни ножниц. Сумка телепалась-телепалась у меня на боку, и они выпали. Что делать? И я зубами грызла эту мякоть. Перегрызла, забинтовала. Бинтую, а раненый: «Скорей, сестра. Я еще повоюю.» Весь в горячке.

И в этом бою, когда на нас пошли танки, двое струсили. Погибло много наших товарищей. Раненые попали в плен, которых я стащила в воронку. За ними должна была прийти машина. А когда эти двое струсили, началась паника. Цепь дрогнула, побежала. Раненых оставили. Мы пришли потом на то место, где они лежали, кто с выколотыми глазами, кто с животом распоротым. К нашим раненым фашисты не имели жалости.

Я, как об этом узнала, как это увидела, за ночь черная сделалась. Утром построили весь батальон, вывели этих трусов, поставили впереди. Зачитали, что расстрел им. И надо семь человек, чтобы привести приговор в исполнение. Три человека вышли, остальные стоят. Я взяла автомат и вышла. Как я вышла, все за мной. Нельзя было их простить. Из-за них такие смелые ребята погибли. Самые лучшие погибли.

Пришла я с войны и тяжело заболела. Долго по больницам скиталась, пока не попала к старому профессору. Он меня лечил. Говорил, что если бы я ушла на фронт в восемнадцать-девятнадцать лет, организм был бы окрепший, а так как я попала в шестнадцать, это очень ранний возраст, организм сильно травмировался.

«Конечно, лекарство — это одно, — сказал он мне, — можно подлечиться, но, если хотите восстановить здоровье, хотите жить, мой единственный совет: нужно выйти замуж и как можно больше иметь детей. Только это может вас спасти. С каждым ребенком организм будет перерождаться.»
— А сколько вам было лет?
— Как пришла с войны, шел двадцатый год. Конечно, я и замуж-то не думала выходить.
— Почему?
Я чувствовала себя очень уставшей, намного старше своих сверстников, даже старой. Подружки танцуют, веселятся, а я не могу, я смотрела на жизнь уже другими глазами. Внешне это не было видно, за мной молодые ребята ухаживали, а душа моя была уставшая. Мужчины не все выдерживали, что я видела. Операционная палатка, и вот там такое место, где бросают отрезанные руки, ноги. Однажды вместе со мной зашел в операционную офицер, хотел, чтобы его перевязали. Как открыл, увидел — и р-р-раз. и упал. Мужчина не выдержал.

А бои под Севском. Я вам рассказывала, как вынесла там шестьдесят семь раненых. У меня газетка фронтовая сохранилась, где об этом писали. Обо мне и о нашей первой роте сто восемнадцатого стрелкового полка тридцать седьмой гвардейской дивизии. Такой тяжелый бой, такое напряжение, что из ушей кровь шла. Утром проснулась, как после болезни.
— Замуж вышли?
— Вышла замуж. Родила и воспитала пятерых сыновей. Уже внуки выросли. Так что неплохая мать и неплохая бабушка из меня получилась. А как пришла с войны, думала, что не хватит на это сил.
Я теперь вспоминаю все, и мне кажется, что это была не я, а какая-то другая девчонка.»

Ирина Николаевна Зинина, рядовая, повар:
«До войны я жила счастливо. С папой, с мамой. Папа у меня с финской пришел. Он пришел без одного пальца, и я у него спрашивала: „Папа, зачем война?“

У войны не женское лицо

А война скоро пришла, я еще не подросла, как надо. Из Минска эвакуировалась. Привезли нас в Саратов. Там я в колхозе работала. Вызывает меня председатель сельсовета.
— Я думаю о тебе, девочка, все время.
Я удивилась:
— А что вы, дяденька, думаете?
— Если б не эта проклятая деревяшка! Все это проклятая деревяшка.
Стою, ничего не понимаю. Он говорит:
— Прислали бумагу, надо двоих на фронт, а мне некого послать. Сам бы пошел, да эта проклятая деревяшка. А тебя нельзя: ты эвакуированная. А может, пойдешь? Две девчонки у меня: ты да Мария Уткина.
Мария была такая высокая, девка что надо, а я какая? Я маленькая.
— Пойдешь?
— А мне обмотки дадут?
Мы были оборванные: что мы там успели с собой взять!
— Ты такая хорошенькая тебе ботиночки там дадут.
Я согласилась.

Сгрузили нас с эшелона, за нами приехал дядька, здоровый, усатый, и никто с ним не поехал. Не знаю почему, я не спрашивала, я такая была, что не активистка, первая никуда не лезла. Не понравился нам дядька. Потом приезжает красивый офицер. Кукла! Он уговорил, и мы поехали. Приехали в часть, а там этот усатый дядька, смеется: „Ну, что, курносые, со мной не поехали?“
Майор вызывал нас по одной и спрашивал: „Что ты умеешь делать?“
Одна отвечает: „Коров доить“. Другая: „Картошку дома варила, маме помогала“.
Вызывает меня:
— А ты?
— Стирать умею.
— Вижу, девка хорошая. Если бы ты варить умела.
— Умею.
Целый день варю еду, а приду ночью — солдатам постирать надо на посту два часа стою. Мне кричат: „Часовой! Часовой!“ — а я ответить не могу — сил нет.

Всю войну думала: приду, расскажу папе с мамой, как мне было тяжело. А приехала,
некому рассказать: папу с мамой фашисты расстреляли. У меня все родные погибли.»

Вспоминает санитарка Александра Иосифовна Мишутина:
«Направили нас на шестимесячные курсы при фельдшерско-акушерской школе. Нас сто девчат было. Там и повара, санитарки — все там. После окончания курсов шли пешком на станцию, оттуда должны были по санпоездам распределять. На нас платья гражданские, платочки, в косах бантики. Встретил нас генерал, приказал остановить свою машину, спрашивает: „А это что за голубая дивизия?“

Попала я не на передовую, а в армейский госпиталь при двадцать второй армии. И я, которая до войны не могла разжечь примус, я работала в санпропускнике. Раненые прибывают, мы их сортируем, одеваем, раздеваем, бреем, моем. Они же беспомощные. Вся грязная работа на нас. Оно на нас все навалилось: и стыд, и страдания человеческие, грязь вся эта, вши.»

«Выходили из окружения… Куда ни кинемся — везде немцы. Решаем: утром будем прорываться с боем. Все равно погибнем, так лучше погибнем достойно. В бою. У нас было три девушки. Они приходили ночью к каждому, кто мог… Не все, конечно, были способны. Нервы, сами понимаете. Такое дело… Каждый готовился умереть… Вырвались утром единицы… Мало… Ну, человек семь, а было пятьдесят. Посекли немцы пулеметами… Я вспоминаю тех девчонок с благодарностью. Ни одной утром не нашел среди живых… Никогда не встретил…»

Из рассказа Светланы Николаевны Любич, в войну сандружинницы, а сейчас преподавательницы Белорусского государственного университета имени В.И. Ленина:
«Ездила я на санпоезде. Помню, первую неделю проплакала: ну, во-первых, без мамы, а во-вторых, оказалась на третьей полке, где теперь багаж кладут. Там была моя „комната“.

— В каком возрасте вы ушли на фронт?
— Я училась в восьмом классе, но до конца года не дотянула. Убежала на фронт. Все девчонки на санпоезде моего возраста были.
— В чем заключалась ваша работа?
— Мы ухаживали за ранеными, поили, кормили, подать судно — это все наша работа. Со мной вместе одна девушка постарше дежурила, она меня первое время щадила: „Если будут утку просить, ты меня зови“. Раненые тяжелые: у кого руки, у кого ноги нет. Я первый день звала ее, а потом — она же не может весь день со мной быть и всю ночь — осталась я одна. И вот меня зовет раненый: „Сестричка, утку!“

У войны не женское лицо

Я протягиваю ему утку и вижу, что он ее не берет. Смотрю: у него нет рук. В мозгу где- то пронеслось, как-то я сообразила, что надо делать, но несколько минут стояла и не знала, как быть. Вы меня понимаете?
Я должна была помочь. А я не знала, что то такое, я еще этого не видела. Этому даже на курсах нас не учили.»

На войне не только стреляют, бомбят, ходят в рукопашную, роют траншеи — там еще стирают белье, варят кашу, пекут хлеб. «Там горы нашей бабьей работы», — сказала санитарка Александра Иосифовна Мишутина. Чтобы солдат хорошо воевал, его надо одеть, обуть, накормить, обстирать, иначе это будет плохой солдат. В военной истории немало примеров, когда грязное и голодное войско терпело поражение только потому, что оно грязное и голодное. Армия шла впереди, а за ней «второй фронт» — прачки, хлебопеки, повара. Сама того не подозревая, Александра Иосифовна подсказала мне мысль отыскать воевавших женщин и этих профессий.

Удивленно и растерянно встретила меня Александра Семеновна Масаковская, в войну рядовая, повар:
«Мы не стреляли. Я не стреляла. Кашу солдатам варила. За это дали медаль. Я о ней и не вспоминаю: разве я воевала? Кашу варила, солдатский суп. Тягала котлы, баки. Тяжелые- тяжелые. Командор, помню, говорил: „Я бы пострелял эти баки. Как ты рожать после войны будешь?“ И однажды взял все баки — пострелял.
Пришлось в каком-то поселке искать баки поменьше.

Придут солдатики с передовой, отдых им дадут. Бедненькие, все грязные, измученные, ноги, руки — все обмороженное. Особенно боялись морозов узбеки, таджики. У них же солнце всегда, тепло, а тут тридцать — сорок градусов мороза. Не может отогреться, кормишь его. Он сам ложки не поднесет ко рту».

«Стирала… Через всю войну с корытом прошла. Стирали вручную. Телогрейки, гимнастерки… Белье привезут, оно заношенное, завшивленное. Халаты белые, ну эти, маскировочные, они насквозь в крови, не белые, а красные. Черные от старой крови. В первой воде стирать нельзя — она красная или черная… Гимнастерка без рукава, и дырка на всю грудь, штаны без штанины. Слезами отмываешь и слезами полощешь.

У войны не женское лицо

И горы, горы этих гимнастерок… Ватников… Как вспомню, руки и теперь болят. Зимой ватники тяжелые, кровь на них замерзшая. Я часто их и теперь восне вижу… Лежит черная гора…»
Мария Степановна Детко, рядовая, прачка.

«Моя специальность… Моя специальность — мужская стрижка…
Приходит девушка… Я не знаю, как ее стричь. У нее роскошные волосы, они вьются. Заходит в землянку командир:
— Стричь „под мужчину“.
— Но она — женщина.
— Нет, она солдат. Женщиной она снова станет после войны.
Все равно… Все равно чуть волосы отрастут, и я девчонок ночью накручивала. Вместо бигудей у нас были шишки… Еловые сухие шишки… Ну, хотя бы хохолок накрутить…»
Василиса Южнина, рядовая, парикмахер.

Из города Михайловка Волгоградской области написала Мария Семеновна Кулакова: «Окончила педучилище. Раз война, направление нам не дали, а отправили домой. Приехала домой, через несколько дней вызвали в военкомат. Мама меня не пускала, конечно, молодая еще, только восемнадцать лет мне было: „Отправлю тебя к брату, скажу, дома нет“. Я говорю: „Я же комсомолка“. В военкомате собрали нас, так и так, мол, требуются женщины для фронтовых хлебопекарен.

Труд очень тяжелый. У нас было восемь железных печей. Приезжаем в разрушенный поселок или город, ставим их. Поставили печи, надо дрова, двадцать-тридцать ведер воды, пять мешков муки.

У войны не женское лицо

Восемнадцатилетние девчонки, мы таскали мешки с мукой по семьдесят килограммов. Ухватимся вдвоем и несем. Или сорок булок хлеба на носилки положат. Я, например, не могла поднять. День и ночь у печи, день и ночь. Одни корыта замесим, другие уже надо. Бомбят, а мы хлеб печем.»

Они не осознают того, что совершили. Живут с убеждением, что были у них «негероические» должности. Мол, и на войне занимались тем, что испокон веков женщина делать должна: «обстирывали, обшивали, кормили мужика». Только без них, великих тружениц войны, Победы бы не было.

Зоя Лукьяновна Вержбицкая, командир отделения строительного батальона:
«Строили железные дороги, мосты понтонные, землянки. Фронт был рядом. Копали землю ночью, чтобы нас не заметили.
Лес валили. В основном девчонки у меня в отделении, все молоденькие. Мужчин несколько, кто не строевые. Дерево как выносили? Беремся все за это дерево и несем. Одно дерево целым отделением. Там кровавые мозоли были.»

Почтовый работник, рядовая Мария Алексеевна Ремнева носила письма на передовую. «Простенькое дело, — считает она, — незаметное на войне». Но когда девушки появлялись в траншеях с полными почтовыми сумками, командиры радовались: «Молодцы, девчата, самые дальнобойные снаряды привезли».

Share

Код для вставки на сайт или в блог:

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

двадцать − 5 =