12.05.2015

У войны не женское лицо. «Разве вы, женщины, воевали?»

У войны не женское лицо
  • Авторка: С.А. Алексиевич
  • Источник: Отрывки из книги Светланы Алексиевич «У войны не женское лицо»
На самой страшной войне XX века женщине пришлось стать солдатом. Она не только спасала, перевязывала раненых, а и стреляла из «снайперки», бомбила, подрывала мосты, ходила в разведку, брала языка.

Женщина убивала. Она убивала врага, обрушившегося с невиданной жестокостью на ее землю, на ее дом, на ее детей. «Не женская это доля — убивать», — скажет одна из героинь этой книги, вместив сюда весь ужас и всю жестокую необходимость случившегося. Другая распишется на стенах поверженного рейхстага: «Я, Софья Кунцевич, пришла в Берлин, чтобы убить войну». То была величайшая жертва, принесенная ими на алтарь Победы. И бессмертный подвиг, всю глубину которого мы с годами мирной жизни постигаем.

Четыре мучительных года я иду обожженными километрами чужой боли и памяти. Записаны сотни рассказов женщин-фронтовичек: медиков, связисток, саперов, летчиц, снайперов, стрелков, зенитчиц, политработников, кавалеристов, танкистов, десантниц, матросов, регулировщиц, шоферов, рядовых полевых банно-прачечных отрядов, поваров, пекарей, собраны свидетельства партизанок и подпольщиц. «Едва ли найдется хоть одна военная специальность, с которой не справились бы наши отважные женщины так же хорошо, как их братья, мужья, отцы», — писал маршал Советского Союза А.И. Еременко. Были среди девушек и комсорги танкового батальона, и механики-водители тяжелых танков, а в пехоте — командиры пулеметной роты, автоматчики, хотя в языке нашем у слов «танкист», «пехотинец», «автоматчик» нет женского рода, потому что эту работу еще никогда не делала женщина.

Только по мобилизации Ленинского комсомола в армию было направлено около 500 тысяч девушек, из них 200 тысяч комсомолок. Семьдесят процентов всех девушек, посланных комсомолом, находились в действующей армии. Всего за годы войны в различных родах войск на фронте служило свыше 800 тысяч женщин.

Всенародным стало партизанское движение. «Только в Белоруссии в партизанских отрядах находилось около 60 тысяч мужественных советских патриоток». Каждый четвертый на белорусской земле был сожжен или убит фашистами.

Таковы цифры. Их мы знаем. А за ними судьбы, целые жизни, перевернутые, искореженные войной: потеря близких, утраченное здоровье, женское одиночество, невыносимая память военных лет. Об этом мы знаем меньше.

«Мы пошли с подругой в кинотеатр, мы с ней дружим скоро сорок лет, в войну вместе в подполье были. Хотели взять билеты, а очередь была большая. У нее как раз было с собой удостоверение участника Великой Отечественной войны, и она подошла к кассе, показала его. А какая-то девчонка, лет четырнадцати, наверное, говорит: «Разве вы, женщины, воевали? Интересно было бы знать, за какие такие подвиги вам эти удостоверения дали?»

Так уж случилось, что наша память о войне и все наши представления о войне — мужские. Это и понятно: воевали-то в основном мужчины, — но это и признание неполного нашего знания о войне. Хотя и о женщинах, участницах Великой Отечественной войны, написаны сотни книг, существует немалая мемуарная литература, и она убеждает, что мы имеем дело с историческим феноменом. Никогда еще на протяжении всей истории человечества столько женщин не участвовало в войне. В прошлые времена были легендарные единицы, как кавалерист-девица Надежда Дурова, партизанка Василиса Кожана, в годы гражданской войны в рядах Красной Армии находились женщины, но в большинстве своем сестры милосердия и врачи. Великая Отечественная война явила миру пример массового участия советских женщин в защите своего Отечества.

У войны не женское лицо

Они пошли, потому что «мы и родина — для нас это было одно и то же» (Тихонович К.С. зенитчица). Их пустили на фронт, потому что на весы истории было брошено: быть или не быть народу, стране? Так стоял вопрос.

Они еще живы — участники боев. Но человеческая жизнь не бесконечна, продлить ее может лишь память, которая одна только побеждает время. Люди, вынесшие великую войну, выигравшие ее, осознают сегодня значимость сделанного и пережитого ими. Они готовы нам помочь. Мне не раз встречались в семьях тоненькие ученические и толстые общие тетради, написанные и оставленные для детей и внуков. Это дедушкино или бабушкино наследство неохотно передавалось в чужие руки, оправдывались обычно одинаково: «Нам хочется, чтобы детям осталась память.», «Сделаю вам копию, а подлинники сохраню для сына.»

Вот сидит передо мной одна из них, рассказывает, как перед самой войной мать не отпускала ее без провожатого к бабушке, мол, еще маленькая, а через два месяца эта «маленькая» ушла на фронт. Стала санинструктором, прошла с боями от Смоленска до Праги. Домой вернулась в двадцать два года, ее ровесницы еще девочки, а она уже была пожившим, много видевшим и перечувствовавшим человеком: три раза раненая, одно ранение тяжелое — в область грудной клетки, два раза была контужена, после второй контузии, когда ее откопали из засыпанного окопа, поседела. Но надо было начинать женскую жизнь: опять научиться носить легкое платье, туфли, выйти замуж, ребенка родить.

Из письма Тамары Ивановны Кураевой из крымского поселка Фрунзенское:
«Когда я начинаю рассказывать о войне, то тут же хочу перестать говорить, тут же хочу забыть. Узнали мы такое, что лучше бы нам никогда не знать, без этого знания легче было бы рожать детей и верить в их счастье. А теперь так сжимается сердце, когда читаешь газеты, когда смотришь программу „Время“ .

Даже когда это кино, все равно не могу спокойно слышать свист бомб и снарядов. Потому что видела, как умирали люди. И когда я читаю сейчас, что где-то война, что где-то опять убивают людей, мне хочется кричать во весь голос и на весь мир: „Нет! Нет! Этого не должно быть.“ Зачем же тогда мы мучались? Зачем умирали весной такие молодые ребята? Помню, что весной, особенно когда сады цвели, терять людей было труднее всего.

Два с половиной года я была на фронте, была военной медсестрой в эвакогоспитале. Тысячи перевязок сделали мои руки, давала кровь, плакала, когда умирали. Приведу только один пример, как мы уставали. Однажды пошла перевязать косынку: перевязала, прислонилась к оконной раме и забылась. Очнулась и чувствую себя отдохнувшей. Встречает меня врач и начинает ругать. Я ничего не понимаю; только когда он ушел, но перед этим дал мне три наряда вне очереди, моя напарница объяснила, в чем дело: я отсутствовала больше часа. Оказывается, я уснула.

У войны не женское лицо

Не случайно, что сейчас здоровья мало, нервы плохие. А когда спрашивают: „Какие у вас награды“, — стесняюсь признаться, что нет у меня наград, что не успели меня наградить. И, может быть, потому не успели, что много нас было на войне и каждый на совесть делал доставшееся ему на войне дело. А разве можно было наградить всех? Есть у нас награда — 9 Мая.

За годы войны ни один праздник не запомнила. Не помню даже Нового года — ни сорок первого, ни сорок второго, ни сорок третьего, ни сорок четвертого. Только сорок пятый помню.»

«Я научилась стрелять, бросать гранаты… Ставить мины. Оказывать первую медицинскую помощь…

Но за четыре года… За войну я забыла все правила грамматики. Всю школьную программу. Могла разобрать автомат с закрытыми глазами, но сочинение при поступлении в институт написала с детскими ошибками и почти без запятых. Спасли меня мои боевые награды — в институт приняли. Стала учиться. Читаю книги — и не понимаю, читаю стихи — и не понимаю. Я забыла эти слова…

По ночам преследовали кошмары: эсэсовцы, лай собак, последние крики… Умирая, человек часто что-то шепчет, это страшнее крика. Все ко мне возвращалось… Человека ведут на расстрел… В глазах у него страх… И видно, что он не верит, до последней минуты не верит. И любопытство тоже, и любопытство есть. Он стоит перед автоматом и в последнюю минуту закрывается руками. Лицо закрывает… По утрам моя голова распухала от крика….

Во время войны я не задумывалась, а тут стала думать. Прокручивать… Все это повторялось и повторялось… Я не спала… Врачи запретили мне учиться. Но девчонки — соседки по комнате в общежитии — сказали, чтобы забыла про врачей, и установили надо мной шефство. Каждый вечер они по очереди тащили меня в кино, на комедию. „Ты должна научиться смеяться. Много смеяться“. Хотела или нет — тащили. Комедий было мало, и каждую я смотрела по сто раз, раз сто — минимум. Первое время смеялась, как плакала…
Но кошмары отступили. Смогла учиться…»
Тамара Устиновна Воробейкова, подпольщица

«Про любовь спрашиваете? Я не боюсь сказать правду… Я была „пэпэже“, то, что расшифровывается — походно-полевая жена. Жена на войне. Вторая. Незаконная. Первый командир батальона…Я его не любила. Он хороший был человек, но я его не любила. А пошла к нему в землянку через несколько месяцев. Куда деваться? Одни мужчины вокруг, так лучше с одним жить, чем всех бояться. В бою не так страшно было, как после боя, особенно, когда отдых, на переформирование отойдем. Как стреляют, огонь, они зовут: „Сестричка! Сестренка!“, а после боя каждый тебя стережет…

Из землянки ночью не вылезешь… Говорили вам это другие девчонки или не признались? Постыдились, думаю… Промолчали. Гордые! А оно все было… Потому что умирать не хотелось… Было обидно умирать, когда ты молодой… Ну, и для мужчин тяжело четыре года без женщин…

В нашей армии борделей не было, и таблеток никаких не давали. Где-то, может, за этим следили. У нас нет. Четыре года… Командиры могли только что-то себе позволить, а простой солдат нет. Дисциплина. Но об этом молчат… Не принято… Нет… Я, например, в батальоне была одна женщина, жила в общей землянке. Вместе с мужчинами.

Отделили мне место, но какое оно отдельное, вся землянка шесть метров. Я просыпалась ночью оттого, что махала руками — то одному дам по щекам, по рукам, то другому. Меня ранило, попала в госпиталь и там махала руками. Нянечка ночью разбудит: „Ты — чего?“ Кому расскажешь?»

У войны не женское лицо

Вера Максимовна Берестова, лейтенант медслужбы:
«От первого и до последнего дня я была на фронте. В сорок первом выходила из окружения, в сорок втором участвовала в Изюм-Барвенковской операции, потом с первого и до последнего дня переправляла из Сталинграда раненых под обстрелом и под бомбежками на баржах, на катерах, по тонкому льду на собаках. Закончила свой военный путь в Кенигсберге. Была ранена, один раз тонула в Волге. Выплыла да еще раненого вытащила. Но детей после того, как побывала подо льдом, иметь не могла.

Кончилась война, надо было строить жизнь, строить страну. Поехала в Сибирь и под Иркутском, на пустом месте, строила замечательный город Ангарск. Сейчас в нем уже под триста тысяч человек, а когда я  приехала, было две палатки. Вырастили мы с мужем пасынка, а потом двух маленьких девочек, послевоенных сирот, привела из детдома. Теперь они взрослые, получили все образование. У нас уже пять внуков. Все я мама и бабушка.»

А разве может человек иметь одно сердце для ненависти, второе — для любви? Одно сердце было у женщины.

Помнит об этом и минчанка Тамара Степановна Умнягина. Об этом и многом другом. Маленькая, вся такая «домашняя» и в то же время не человек, а открытый нерв. Ей с ее поэтической, очень чуткой натурой было еще труднее, чем другим. Может, потому чувства отдаленности от прошлого нет, вспоминая, все время повторяет: «От этой картины и сегодня можно сойти с ума». Проходило два-три года войны, и многих женщин не удивляли страшные вещи, а она не могла привыкнуть и до сих пор не может. Я уже немало знала и слышала от них — и поэтического и страшного, но так, как рассказывает она, забыть не могу. Это была одна из редких рассказчиц.

У войны не женское лицо

Тамара Степановна Умнягина, гвардии младший сержант, санинструктор:
«Вот помню, что прибежала я в военкомат: юбочка у меня из рогожки, на ногах прорезиновые белые тапочки, они, как туфельки, с застежкой, это была мода из мод. Вот на мне эта юбочка, тапочки — попросилась на фронт, направили. Пришла в часть, это стрелковая дивизия, она под Минском стояла, а мне говорят, что не надо, мол, стыдно мужчинам, что семнадцатилетние девчонки будут воевать. И в таком духе, что врага скоро разобьем, иди, девочка, к маме. Я, конечно, расстроилась, что не берут на войну. И что я делаю? Добиваюсь к начальнику штаба, а у него сидит тот полковник, который мне отказал, и я говорю: «Товарищ начальник еще выше, разрешите не послушаться товарища полковника. Я все равно домой не вернусь, буду с вами отступать. Куда я пойду — немцы уже близко». Так меня все и звали потом: «Товарищ начальник еще выше». Это был седьмой день войны. Стали мы отступать.

Скоро кровью умылись. Раненых было очень много, но они такие тихие были, они так терпели, ни так хотели жить. Никто не верил, что война будет так долго, ждали: вот-вот кончится. Помню, у меня все пропитывалось кровью — до, до, до. Тапочки мои порвались, уже шла босиком. Что я видела? Под Могилевом бомбят станцию. И там состав с детьми. Их стали выбрасывать в окна вагонов, маленькие дети — три-четыре годика. Недалеко лес, вот они бегут в тот лес. Тут же пошли танки, и танки пошли по детям. Ничего от этих детей не осталось. От этой картины и сегодня можно сойти с ума.

Потом попала наша часть в окружение. У меня столько раненых, а не одна машина не хочет останавливаться. Тогда один раненый лейтенант дает мне свой пистолет: «Умеешь стрелять?» Откуда я умею? Я только вижу, как стреляют. Но я взяла пистолет и пошла на дорогу останавливать машины. Там первый раз выругалась. Раненых на руках не можем забрать. Он просят: «Ребята, добейте. Не оставляйте нас так.»

У войны не женское лицо

Но самое страшное было впереди, самое страшное — это Сталинград. Какое там поле боя? Это город — улицы, дома, подвалы. Попробуй вытащить оттуда раненого! У меня тело было сплошной синяк. И брюки у меня все в крови. Старшина нам говорит: «Девочки, больше нет брюк, и не просите». А у нас брюки все в крови, засохнут и стоят, от крахмала так не стоят, как от крови, порезаться можно. Пятнышка чистого нет, весной сдавать нечего. Горело все, на Волге, например, горела даже вода. Даже зимой река не замерзала, а горела. Все горело. В Сталинграде не было ни одного грамма земли, не пропитанного человеческой кровью.

После войны я несколько лет не могла отделаться от запаха крови, он преследовал меня долго-долго. Стану стирать белье — слышу этот запах, стану варить обед — опять слышу. Подарил мне кто-то красную блузочку, а тогда же то такая редкость, материала не хватало, но я ее носить не смогла. Что на красная. Вот этот цвет я воспринимать не могла. Не могла ходить в магазины в мясные отделы. У меня муж ходил за мясом. А летом совсем не могла оставаться в городе, старалась хоть куда-то уехать. Как только лето, мне кажется, что сейчас начнется война. Когда солнце нагревало все: деревья, дома, асфальт, — все это запах имело, все пахло для меня кровью. Что бы я ни ела, ни пила, не могла отделаться от того запах!

Даже чистое белье постелю, а оно мне кровью пахнет.

Майские дни сорок пятого. Помню, что мы много фотографировались. Были очень счастливы. Девятого мая — все кричат: «Победа! Победа!» Не верится. А что делать теперь? Как же кончилась? А что делать теперь?

Стреляют. Что у кого есть, из того стреляют.
— Сейчас же прекратить стрелять! — приказывает командир.
— Все равно патроны останутся. Зачем они? — недоумевали мы.
Что бы к ни говорил, я слышала одно слово — Победа! Вдруг страшно захотелось жить! А как красиво мы все начнем сейчас жить! Надела все свои награды и попросила, чтобы меня сфотографировали. Почему-то хотелось среди цветов. Сфотографировалась в какой-то клумбе .

Седьмого июня у меня было счастье, была моя свадьба. Часть устроила нам большой праздник. Мужа я знала давно: он был капитан, командовал ротой. Мы с ним поклялись, если останемся жить, то поженимся после войны. Дали нам месяц отпуска.

—

Мы поехал в Кинешму, это Ивановская область, к его родителям. Я ехала героиней, я никогда не думала, что так можно встретить фронтовую девушку. Мы же столько прошли, столько спасли матерям детей, женам муже. И вдруг. Я узнала оскорбление, я услышала обидные слова. До этого же кроме как: «сестричка родная», «сестричка дорогая» ничего другого не слышала. А я не какая-нибудь была, я была красивенькая, чистенькая.

Сели вечером пить чай, мать отвела сына на кухню и плачет: «На ком ты женился? На фронтовой. У тебя же две младшие сестры. Кто их теперь замуж возьмет?» И сейчас, когда об этом вспоминаю, плакать хочется. Представляете: привезла я пластиночку, очень любила ее. Там были такие слова: тебе положено по праву в самых модных туфельках ходить. Это о фронтовой девушке. Я ее поставила, старшая сестра подошла и на моих глазах разбила, мол, у вас нет никаких прав. Они уничтожили все мои фронтовые фотографии.

Хватило нам, фронтовым девчонкам. И после войны хватило. Как-то оставили нас. Не защитили. На фронте по-другому было. Ползешь — осколок или пуля. Ребята прикроют. «Ложись, сестричка!..» — и сам на тебя падает, собой закрывает. И пуля уже его. Он — мертвый или раненый. Меня три раза так спасали.

Стала снайпером. А могла и связисткой быть, полезная профессия — и военная, и мирная. Женская. Но сказали, надо стрелять — стреляла. Хорошо стреляла. Два ордена Славы имею, четыре медали. За три года войны.

Крикнули нам — Победа! Объявили — Победа!! Я помню свое первое чувство — радость. И сразу, в ту же минуту — страх! Паника! Паника! Как же жить дальше? Папа погиб под Сталинградом. Два старших брата пропали без вести в начале войны. Остались мама и я. Две женщины. Как нам жить? Все наши девчонки задумались… Соберемся вечером в землянке… Каждая думает о будущем, о том, что наша жизнь теперь только начинается. И радость у нас, и страх. Раньше боялись смерти, а теперь жизни, нам было одинаково страшно.

Правда! Говорим-говорим, а потом сидим и молчим.

Как нас встретила Родина? Без рыданий не могу… Сорок лет прошло, а до сих пор щеки горят. Мужчины молчали, а женщины… Они кричали нам: «Знаем, чем вы там занимались! Завлекали молодыми п… наших мужиков. Фронтовые б… Сучки военные…» Оскорбляли по-всякому… Словарь русский богатый…
Клавдия С-ва, снайпер

А из Кинешмы мы вернулись в часть. Приезжаем и узнаем, что наша часть не расформировывается, что мы будем разминировать поля. Колхозам надо дать землю. Для всех война кончилась, а для саперов еще продолжалась. А матери уже знают, что Победа. И травы стоят высокие-высокие, но все постарело за войну, а кругом мины, бомбы. Но людям нужна земля, и мы торопились. И каждый день погибают твои товарищи. Каждый день после войны нужно было хоронить. Так много людей мы оставили там, в полях.

—

Было и так: уже сдадим землю колхозу, пойдет трактор, где-то одна мина осталась, были и противотанковые, и трактор взрывается, и тракторист взрывается. А тракторов-то не так много. И видеть эти вот слезы в  деревне уже после войны. Бабы ревут. Мужики ревут. Помню, был у нас солдат. Под Старой Руссой, забыла деревню, он был сам оттуда, пошел разминировать свой колхоз, свое поле и там погиб. Вот эта деревня его там хоронила. Он всю войну провоевал, всю войну прошел, а после войны погиб на своей родине, на родном поле.

Я как только стану рассказывать, так переболею. Рассказываю вам, а у меня внутри студень, все дрожит. Снова все вижу, представляю: как лежат убитые — у них рты раскрыты, кишки вывернуты. Дров меньше видела, чем убитых.

Не могу видеть, как дети играют «в войну», — говорит Тамара Степановна. Войну хочется забыть, трудно человеку жить с такой жестоко нагруженной памятью, с такой измученной душой. Но что будет с нами, если они забудут и не передадут нам свою память? Какими мы будем без нее в нашем большом и тревожном мире?

После войны так долго нельзя было привыкнуть, что уже не надо бояться неба. Когда мы с мужем демобилизовались и ехали домой, то я не могла смотреть в окно. Столько было разрушено, столько разбито. Стоят пустые черные трубы. Они почему-то казались очень высокими. В одном месте, помню, стояла посреди поля белая печка с трубой. Одна печка посреди большого ровного поля.

Я на все согласна. Ничего, никаких излишеств не надо. Пусть ничего не будет. Только пусть будет мир. Пусть даже хлеба не будет. Мир. Только мир. Понимаете, мир! Мы же этот мир спасали. Умирали за эту жизнь молодые ребята. О чем они жалели? Что вот они погибнут нигде не останется их кровиночки. Это же четыре года войны, четырех детей можно было родить. Я тоже боялась умереть, что ребеночка еще не успела родить. Пусть бы, думала, родилась девочка, чтобы у нее была другая судьба. Хотелось именно девочку родить. И родила после войны дочь. Потом хотела именно внучку. И родилась после войны внучка».

«После войны…
После войны человеческая жизни ничего не стоила. Дам один пример… Еду после работы в автобусе, вдруг начались крики: „Держите вора! Держите вора! Моя сумочка…“ Автобус остановился… Сразу — толкучка. Молодой офицер выводит на улицу мальчишку, кладет его руку себе на колено и — бах! ломает ее пополам. Вскакивает назад… И мы едем… Никто не заступился за мальчишку, не позвал милиционера. Не вызвали врача. А у офицера вся грудь в боевых наградах… Я стала выходить на своей остановке, он соскочил и подал
мне руку: „Проходите, девушка…“ Такой галантный…»

«Я хочу говорить… Говорить! Выговориться! Наконец-то и нас хотят выслушать. Мы столько лет молчали, даже дома молчали. Десятки лет. Первый год, когда я вернулась с войны, я говорила-говорила. Никто не слушал. И я замолчала… Хорошо, что ты пришла. Я все время кого-то ждала, знала, что кто-то придет. Должен прийти. Я была тогда юная. Абсолютно юная. Жаль. Знаешь, почему? Не умела это даже запомнить…»

У войны не женское лицо

До Варшавы дошла… И все пешочком, пехота, как говорится, пролетариат войны. На брюхе ползли… Не спрашивайте больше меня… Не люблю я книг о войне. О героях… Шли мы больные, кашляющие, не выспавшиеся, грязные, плохо одетые. Часто голодные… Но победили!»
Любовь Ивановна Любчик, командир взвода автоматчиков

«Разве я найду такие слова? О том, как я стреляла, я могу рассказать. А о том, как плакала, нет. Это останется невысказанным. Знаю одно: на войне человек становится страшным и непостижимым. Как его понять?

Вы — писательница. Придумайте что-нибудь сами. Что-нибудь красивое. Без вшей и грязи, без блевотины… Без запаха водки и крови… Не такое страшное, как жизнь…»
Анастасия Ивановна Медведкина, рядовая, пулеметчица

Апполина Никоновна Лицкевич-Байрак, младший лейтенант, командир саперно-минерного взвода
Пригласили офицеры завтракать. Я согласилась, саперам не всегда доставалась горячая еда, в основном жили на подножном корму. Когда все разместились за кухонным столом, я обратила внимание на русскую печь, закрытую заслонкой. Подошла и стала рассматривать заслонку. Офицеры подшучивают: мол, женщине мины даже в горшках мерещатся. Я отвечаю на шуточки и тут замечаю, что в самом низу, с левой стороны заслонки, имеется маленькая дырочка. Внимательнее приглядываюсь и вижу тоненький проводок, который ведет в печку. Быстро поворачиваюсь к сидевшим: «Дом заминирован, прошу покинуть помещение». Офицеры притихли и с недоверием уставились на меня, никому не охота вставать из-за стола. Мясо пахнет, жареная картошка…

Я еще раз повторила: «Немедленно очистить помещение!» С саперами приступили к работе. Сначала убрали заслонку. «Перекусили» ножницами проволоку… Ну и там… Там… В печке лежало несколько связанных шпагатом эмалированных литровых кружек. Мечта солдата! Лучше, чем котелок. А в глубине печки, завернутые в черную бумагу, два больших свертка. Килограммов двадцать взрывчатки. Вот вам — и горшки.

Шли мы по Украине, это была уже Станиславская, ныне Ивано-Франковская область. Взвод получил задание: срочно разминировать сахарный завод. Дорога каждая минута: неизвестно, каким способом заминирован завод, если подключен часовой механизм, то взрыва можно ждать с минуты на минуту. Ускоренным маршем вышли на задание. Погода была теплая, шли налегке. Когда стали проходить позиции артиллеристов-дальнобойщиков, вдруг один выскочил из траншеи и закричал: «Воздух! Рама!» Я подняла голову и ищу в небе «раму».

Никакого самолета не обнаруживаю. Кругом тихо, ни звука. Где же та «рама»? Тут один из моих саперов попросил разрешения выйти из строя. Смотрю, он направляется к тому артиллеристу и отвешивает ему оплеуху. Не успела я что-нибудь сообразить, как артиллерист закричал: «Хлопцы, наших бьют!» Из траншеи повыскакивали другие артиллеристы и окружили нашего сапера. Мой взвод, не долго думая, побросал щупы, миноискатели, вещмешки и бросился к нему на выручку. Завязалась драка. Я не могла понять, что случилось? Почему взвод ввязался в драку? Каждая минута на счету, а тут такая заваруха. Даю команду: «Взвод, стать в строй!» Никто не обращает на меня внимания. Тогда я выхватила пистолет и выстрелила в воздух. Из блиндажа выскочили офицеры.

Пока всех утихомирили, прошло значительное время. Подошел к моему взводу капитан и спросил: «Кто здесь старший?» Я доложила. У него округлились глаза, он даже растерялся. Затем спросил: «Что тут произошло?» Я не могла ответить, так как на самом деле не знала причины. Тогда вышел мой помкомвзвода и рассказал, как все было. Так я узнала, что такое «рама», какое это обидное было слово для женщины. Что-то типа шлюхи. Фронтовое ругательство…

У войны не женское лицо

Кончилась война, а мы еще целый год разминировали поля, озера, речки. В войну все сбрасывали в воду, главное было пройти, успеть вовремя к цели. А теперь надо было думать о другом… О жизни… Для саперов война кончилась через несколько лет после войны, они воевали дольше всех».

Написать бы такую книгу о войне, чтобы от войны тошнило, и сама мысль о ней была бы противна. Безумна. Самих генералов бы тошнило…

Мои друзья-мужчины (в отличие от подруг) ошарашены такой «женской» логикой. И я опять слышу «мужской» аргумент: «Ты не была на войне». А. может быть, это и хорошо: мне неведома страсть ненависти, у меня нормальное зрение. «Невоенное» зрение…

В оптике есть понятие «светосила» — способность объектива хуже-лучше зафиксировать уловленное изображение. Так вот, женская память о войне самая «светосильная» по напряжению чувств, по боли. Я бы даже сказала, что «женская» война страшнее «мужской». Мужчины прячутся за историю, за факты, война их захватывает, как действие и противостояние идей, различных интересов, а женщины встают из чувства.

Они способны увидеть для мужчин закрытое. Это другой мир. С запахом, с цветом, с подробным миром сущестования: «дали нам вещмешки, мы пошили из них себе юбочки»; «в военкомате в одну дверь зашла в платье, а в другую вышла в брюках и гимнастерке, косу отрезали, на голове остался один чубчик…»; «немцы расстреляли деревню и уехали… Мы пришли на то место: утоптанный желтый песок, а поверху — один детский ботиночек…».

Не раз меня настораживали (особенно мужчины-писатели): «Женщины тебе напридумывают. Насочиняют». Но можно ли такое придумать? У кого-то списать? Если это можно списать, то только у жизни, у нее одной такая фантазия.

О чем бы женщины ни говорили, у них постоянно присутствует мысль: война «это прежде всего убийство, а потом — тяжелая работа. А потом » и просто обычная жизнь: пели, влюблялись, накручивали бигуди…

В центре всегда то, как невыносимо и не хочется умирать. А еще невыносимее и более неохота убивать, потому что женщина дает жизнь. Дарит. Долго носит ее в себе, вынянчивает. Я поняла, что женщинам труднее убивать…

Мужчины… Они неохотно впускают женщин в свой мир, на свою территорию…

На Минском тракторном заводе искала женщину, она служила снайпером. Была знаменитым снайпером. О ней писали не раз во фронтовых газетах. Номер домашнего телефона мне дали в Москве ее подруги, но старый. Фамилия тоже у меня была записана девичья. Я пошла на завод, где она работала, в отдел кадров, и услышала от мужчин (директора завода и начальника отдела кадров): «Разве мужчин не хватает? Зачем вам слушать эти женские истории. Женские фантазии…»

Пришла в одну семью… Воевали муж и жена. Встретились на фронте и там же поженились: «Свадьбу свою отпраздновали в окопе. Перед боем. А белое платье я себе пошила из немецкого парашюта». Он » пулеметчик, она » связная.

Мужчина сразу отправил женщину на кухню: «Ты нам что-нибудь приготовь». Уже и чайник вскипел, и бутерброды нарезаны, она присела с нами рядом, муж тут же ее поднял: «А где клубника? Где наш дачный гостинец?» После моей настойчивой просьбы неохотно уступил свое место со словами: «Рассказывай, как я тебя учил. Без слез и женских мелочей: хотелось быть красивой, плакала, когда косу отрезали». Позже она мне шепотом призналась: «Всю ночь со мной штудировал том „Истории Великой Отечественной войны“. Боялся за меня. И сейчас переживает, что не то вспомню. Не так, как надо, расскажу».

Так было не один раз, не в одном доме.

Да, они много плачут. Кричат. После моего ухода глотают сердечные таблетки. Вызывают «Скорую». Но все равно просят: «Ты приходи. Обязательно приходи. Мы так долго молчали. Сорок лет молчали…»

Share

Код для вставки на сайт или в блог:

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

12 + 18 =